99

Та убыль (Schwund), которая с удручающей неизменностью определяется и описывается как нигилизм, имеет всепроникающий характер, затрагивая не только индивидов, но также их конфигурации и построения.

Единственное очевидное и неоспоримое преимущество – техническое. С ним сопряжены опасности, в том числе такие, которые видны невооруженным глазом, как, например, высокая вероятность того, что метафизический голод умрет, а вместе с ним исчезнет тесная взаимосвязь свободы и счастья, сегодня еще кажущаяся безусловной. Тогда «последний человек» превратится в своего рода интеллектуальное насекомое. Его постройки и произведения искусства достигнут совершенства как цели прогресса и эволюции, заплатив за это свободой. Великолепные, но закрепощенные, они будут расти из коллектива подобно крыльям бабочки или створкам раковины, причем, вероятно, на протяжении тысячелетий. Отделившись от свободы, искусство сможет продуцироваться технически. Эта тенденция определенно заявляет о себе некоторыми побегами нашего генеалогического древа. Мы вернемся к этому, когда речь пойдет о биологических возможностях.

100

Сначала следует закрыть вопрос об отдаче сущности в обмен на эквивалент, который является таковым социально, экономически и технически, но не ценностно. Этого не отрицают даже силы, поддерживающие планирование труда. Возмещение ущерба, как правило, откладывается на будущее, в чем заключается нечто большее, чем утопическое обещание, хотя фата-моргана – непременный спутник тех, кто странствует по пустыне. Да и кем бы был человек без утопии?

Тот факт, что передача сущности не будет полностью компенсирована, заслуживает более пристального внимания, чем нигилистическая убыль, в отношении которой справедлива пословица: «Над тем, чего нет, и кайзер не властен», – то есть констатации было бы достаточно, хотя в действительности эта необходимая мера перекрывается с лихвой. С передачей сущности все обстоит иначе. Здесь производятся выплаты, зачастую предварительные. Боль – это наша валюта, наша пошлина.

Техническая выгода, приносимая таким смещением, как уже говорилось, огромна. Не только отдельные люди, но и их объединения, включая семью, отдают свой потенциал, чтобы он накапливался и концентрировался в технической, экономической или военной силе. Вернее, отдается не только потенциал, но и оформившееся так-бытие, оригинальность. Процедура стирания углов и граней дополняется повторяющимся отсеиванием индивидов и групп. Единообразие нарастает. Уже не ограничиваясь правовым равенством людей, оно вторгается в их внутреннее так-бытие. Демократии видоизменяются. Нарастают управляемость и магнетизируемость однородного контингента, который уже не состоит ни из индивидов, ни из масс в том смысле, в каком это слово употреблялось в XIX веке, чьи понятия смутно виднеются, как декорации в глубине сцены.

Все это не может быть воспринято как преимущество, однако может и должно восприниматься как доказательство того, что передача сущности происходит. Этот процесс протекает, разумеется, не без принуждения, но и не по приказанию тирана, который ничего не дает взамен или дает только смерть. Уже сегодня нашему миру известны времена и места, где авторитетная фигура апеллирует не к чистой воле, а к образному восприятию, и даже критики подобного языка подвластны его влиянию. Все, что получает такое крещение, покупается жертвами, орошается кровью, которая сейчас хочет возвыситься.

Этот блеск способен уравновесить и отказ от свободы, и даже смерти людей. Так оплачивается инвентарь, который нас окружает. «Жертвы неизбежны», – сказал Лилиенталь[77], наш первый авиатор. Действительно, полеты человека дорогостоящи еще и в этом смысле. То, что такие смерти (а они нередко бывают страшными) не кажутся бессмысленными, подтверждается характером высказываемой критики: она учитывает только технические аспекты, но не моральные и не религиозные. Это несчастные случаи. Упоминая о них, мы касаемся одного из слепых мест восприятия боли. Оно свидетельствует о силе стремления.

101

Утрата свободы, индивидуальности и даже кровавая пошлина соответствуют, так сказать, кредитной квитанции – этого нельзя отрицать. Тем не менее ощущение убыли остается, причем не только у элит и не только на сознательном уровне, но и на уровне смутного неудовольствия. Даже повышенный комфорт его не заглушает. Напротив. Там, где жизнь комфортнее, совершается больше самоубийств.

Неудовлетворенность результатом сопоставления потерь и приобретений заставляет более внимательно проанализировать процесс обмена. Очевидно, в нем скрыто что-то не уравновешиваемое ни новыми знаниями, ни благосостоянием, ни ростом технического и политического потенциала. Верный признак этого «чего-то» – отсутствие более высоких результатов. Ему сопутствует потеря счастья, все более и более подробные картины которой встречаются нам в искусстве, начиная с эпохи романтизма. Зачастую это бывает связано с техническим прогрессом, однако связь скорее случайная, чем причинно-следственная. И с техникой, и без нее человек может быть счастливым или несчастным. То же можно сказать и о рациональном мышлении, которому многие ставят в вину свою неудовлетворенность жизнью. Разум, если он гармонично организован на всех уровнях, – наш помощник, а не враг, как утверждал Людвиг Клагес.

Недовольство же в большей степени обусловлено тем, чего не хватает, нежели тем, что есть, и оно неизбежно, поскольку обусловлено потребностью, не имеющей отношения к росту комфорта и силы, однако заявляющей о себе очень настойчиво. Оно указывает на то, что мы отдали больше, чем получили, то есть выступаем в качестве кредиторов. Принесена некая жертва, а вознаграждение за преданность еще не появилось на горизонте.

102

Неполнота обмена, проявляющаяся в потере счастья, убывании веселости и отсутствии высших проявлений, как и любая неизмеримая величина, любая независимая реальность, уклоняется от внимания нашей науки, которая неизбежно должна была встать на сторону ньютоновского понимания света.

Гёте же не только увидел другой свет, но и одним из первых испытал боль инициации. Это проявилось в тех часто цитируемых строках, где он описывает ужас странника, слышащего первый шум механической мастерской. Взрезается тот пласт, который лежит намного глубже технического, социального и экономического сознания. Там уже шевелит щупальцами едва родившееся чудовище. Там заявляет о себе нечто иное.

Где и как это событие обнаружило характер инициации, нередко сокрушающей дух, – отдельная тема. Большое значение имеет монотонность, возникающая вместе с шумом машин. Она орудует, как грабитель, в историческом пространстве и при этом все сильнее, все более устрашающе стучит в дверь, возвещая будущее с трансисторической позиции. Такова ужасающая игра со сменой ролей у стены времени.

В связи с этим и боязнь внешнего мира, и внутренний страх должны возрастать; вместе с ними должно расти и то, другое, находящееся снаружи – одновременно обнадеживающее и устрашающее. Вероятно, оно окажется «спасительным»[78] в том смысле, какой вкладывал в это слово Гельдерлин. Именно там пребывает и накапливается недостающий компонент обмена, ощущаемый как потеря. Компенсированы были лишь жертвы, принесенные за счет индивидуальности, свободы, крови. За это люди получили новый мир, первоначально имевший форму схемы, затем строительной времянки, затем здания, растущего на глазах.

Тем не менее утрата осталась невосполненной. Ничто не возмещает того, от чего человек должен был отказаться как человек в собственном смысле слова, как метафизическая, трансцендентальная, сакраментальная фигура, того, что он принес из слоя, где таится дарованная ему творческая сила.

Это отягощает новый дом как ссуда, как непогашенный ипотечный кредит. В больших кровопролитиях также скрывается взнос, жертва, которую исторический человек ничем не может восполнить и с которой его не примиряют никакие монументы, никакие герооны. Такие потери усматриваются именно там, где убийство подчинено совершенно необъяснимой, абсурдной силе, демонически жаждущей крови жертв – не вопреки, а именно потому, что они безвинны. Подобная картина представлена во второй песни «Мессиады» Клопштока. Такого не исправит ни один суд.