Днем я добрался до Одессы и попытался найти судно, идущее на восток по Черному морю, но таковых не ожидалось. Я пытался поменять деньги, найти комнату, но ни первое, ни второе мне не удалось. Я старался получить сведения — но информация была такой же скудной, как и все остальное. Если бы я сел в поезд, например, как бы я мог перебраться через Азовское море: пришлось бы мне в этом случае объезжать Ростов-на-Дону или существовал паром через Керченский пролив? В Грузии шла война; ходили ли там автобусы и поезда? Но я ничего не мог толком выяснить — казалось, люди сами были совершенно растеряны. Когда я показывал им карту их собственной страны, они смотрели на извилистые линии и очертания, словно перед ними было дьявольское наваждение.
Когда день перешел в вечер, вопрос о пристанище стал со всей остротой. Я пытался проникнуть во многие гостиницы, но везде спрашивали документы или просто говорили «нет». Несколько студентов пытались помочь, но вскоре оставили меня, осознав тщетность этих попыток.
Поздним вечером я оказался в одесском университетском театре. Точно уже и не припомню, как я там оказался, во всяком случае, усевшись между двумя преподавателями английской литературы, я смотрел капустник. Мой рюкзак не помещался под сиденьем, и поэтому мне пришлось устроить его на коленях, словно ребенка-переростка.
— Носки, — прошептал профессор справа от меня.
— Носки?
— Носки, — кивнул он на сцену. — В Одессе ощущается прискорбный дефицит носков. — Его английскому языку явно не пошло на пользу слишком глубокое знакомство с классикой. — Эта скромная драма — о носках.
Группа босых студентов бродила по сцене. Человек в высоких ботинках скакал вокруг них. Пара последних в Одессе носков свисала с его головы. Он заявил, что он Ленин, и все студенты повалились на землю, махая босыми ногами в воздухе. Ленин подпрыгнул. После этого он швырнул носок на пол и наступил на него ногой. Все засмеялись.
— Одесса, — изрек профессор, — столица юмора.
Когда зажегся свет, он спросил:
— Кто вы? Вы турист?
— Да.
— Вы странно выглядите.
— Возможно, он из Шотландии, — предположил профессор, сидевший с другой стороны. — Как Бернс.
— Или из Озерного края — как Вордсворт.
— Или бард из Стратфорда-на-Эвоне.
Я сказал, что мне нужно где-то остановиться.
— Он бродяга!
— Хиппи!
— Панк!
— Неудачник!
Здесь же, на капустнике, один из профессоров представил меня студенту, у которого была своя квартира, мрачно добавив:
— Боюсь, что он полуеврей-полуармянин. Это самое плохое сочетание!
— Или же — самое хорошее.
Тигран воистину был послан мне небесами. У него была большая квартира в одном из старых еврейских домов. Мы выпили армянского коньяка и съели банку балтийских шпрот. Его подруга-грузинка присоединилась к нам, и мы заговорили о Кавказе, по которому оба они скучали, причем с каждой новой рюмкой коньяка — все больше. Тигран разменял стодолларовую банкноту и превратил сорок долларов в рубли, сумму достаточную, чтобы добраться до Армении (собственно говоря, когда пару месяцев спустя я выезжал из Советского Союза, оказалось, что я не истратил и половины этой суммы).
Утром я долго бродил по Одессе. Тигран говорил о своеобразии Одессы, о том, как сильно она отличалась от любого другого советского города. Но по книгам я знал Одессу как город неудачников и торговли, еврейских гангстеров и итальянских архитекторов, турецких мулл, возвращающихся из Мекки, армянских купцов с тюками персидского шелка, как город одесских рассказов Исаака Бабеля и английского купца мистера Троттиберна, который, сходя на берег, рекламировал свой товар: «Сигары и тонкий шелк, кокаин и пилочки для ногтей, беспошлинный табак из штата Вирджиния и красное вино с острова Хиос». Но теперь доки опустели: Одесса находилась в постсоветском оцепенении. Я стал искать дом Исаака Бабеля и нашел его рядом с пустовавшим государственным рынком. Я набрел на церковь, превращенную в «Спортивный центр подготовки к Олимпиаде», и на вторую, под куполами которой разместился планетарий. Родители Тиграна присоединились к потоку одесских эмигрантов, уехавших в Израиль и Соединенные Штаты. Казалось, город задыхался и угасал. Я задавался вопросом о том, что же мне предстоит увидеть в Армении.
Перед посадкой на поезд в Крым я спросил Тиграна, что ему известно о ситуации в Армении. Он не знал. Там была другая власть. У всех теперь были свои собственные правила. У меня возникло ощущение, что я пытаюсь ухватиться за плот, который разваливается: обломки расходятся все дальше прямо у меня на глазах, и я не пойму, где нахожусь.
Заплатив проводнику за полку, я оказался в купе с отпускником, молодым моряком торгового флота. Его невеста цеплялась за его руку с видом заблудившегося ребенка. Во рту моряка были два серебряных зуба, сверкавшие при каждой его улыбке, когда он вспоминал названия английских портов: Гулль, Ливерпуль, Лоустофт, горькое пиво и туман. Он только что вернулся с Дальнего Востока и все время сжимал руку своей невесты так сильно, что костяшки его бронзовых от загара пальцев побелели.
Утром следующего дня я уже увидел холмы восточного Крыма. Над их солоноватой жижей болот вставал серый рассвет. Я думал о бесчисленных препятствиях, встающих между мной и границей Армении. Если я не смогу пересечь Керченский пролив, мне придется потерять четыре дня, объезжая Ростов. Армения не становилась ближе. Я растянулся на своей полке и, пока другие спали, а Крым скользил мимо окон, погрузился в чтение.
Современником Исаака Бабеля, также евреем и тоже жертвой сталинских «чисток», был Осип Мандельштам. Оба эти писателя с необычайной силой передают безвременье и безграничный страх, царившие в России. Мандельштам говорил об «арбузной пустоте» России и, задыхаясь в послереволюционной Москве, постоянно стремился на юг, где ему становилось легче. В двадцатые годы он часто ездил в Крым. А из Крыма он двигался дальше на юг. С каждой поездкой он продвигался дальше на восток по побережью Черного моря, ближе к Кавказу, пока весной 1930 года не приехал в Армению. Здесь он стоял на том месте, которое считал краем земли. Для него эта изолированная республика с остатками древней цивилизации была дальним аванпостом античного мира, перед которым он преклонялся. Его восхищало упорное сопротивление Армении исламу и то, как она «отвернулась от бородатых городов Востока».
Каменные развалины Армении дышали благородной древностью, которую искал Мандельштам. Но его армянский цикл стихотворений и «Путешествие в Армению» наполнены еще и чем-то другим. Закрывая страницы своего атласа древних культур, Мандельштам был заворожен настоящим Армении. Его проза заряжена ощущением духа гор и вечных деревень. До своего приезда в Армению он в течение пяти лет почти ничего не писал. К моменту отъезда из Армении он начал писать свои лучшие работы. В Армении Мандельштам увидел жизнелюбивых мужчин и «женщин с красотой львиц». Он был покорен «грубой нежностью» армянских крестьян, их «благородной тягой к тяжелому труду». Их «великолепная близость с миром реальных вещей» заставила его заключить для себя: «Бодрствуя, не бойся своего времени».
Но собственное время Мандельштама настигло его. Год путешествия в Армению был первым годом самых зловещих десятилетий Советов. Тремя годами позже, в 1933 году, он снова посетил Крым. На этот раз он был ошеломлен видом умиравших от голода беженцев с Украины. Его вдова, Надежда Мандельштам, вспоминала, что ни Тамерлан, ни нашествия татар не могли вызвать таких бедствий, какие им пришлось видеть той весной. Вернувшись в Москву, в частной беседе Мандельштам назвал Сталина убийцей крестьян. Вскоре последовал его первый арест. Несколькими годами позже, затравленный и сломленный безымянными палачами сталинского режима, поэт умер в концлагере Усвитлаг 3/10 неподалеку от Владивостока. «Путешествие в Армению» Мандельштама стало одним из главных побудительных мотивов моего собственного путешествия. Перечитывая в поезде по дороге в Крым эту книгу, уже в который раз я поражался ее главной притягательной силе — заразительному торжеству жизни.