В Гюмри я пообедал со вдовой и ее сыном. Они обитали во временном жилище, которое содержалось в такой чистоте и порядке, что не сразу можно было понять, что их обиталище было немногим больше деревянного ящика.
Я провел день, бродя по грязным развалинам Гюмри. Мне вспомнились площади Революции в Бухаресте и Бейруте. Я смотрел на скорбные останки жилых домов: спальни на втором этаже были снесены начисто, а двери из прессованных опилок каким-то чудом остались целы. Я стоял перед разрушенными фасадами и пытался представить себе мгновение, в которое все это произошло: 11.41 утра седьмого декабря 1988 года.
В Ереване, в одном из тихих академических институтов, я беседовал с эксцентричным армянским математиком, который убеждал меня вдуматься в эти цифры.
— Смотрите, — говорил он. — Одиннадцать и сорок один — что это вам говорит?
Я решительно ничего не мог придумать.
— Простые числа! — Он оживился. — И не просто простые числа, но обратите внимание, что они не согласуются с последовательностью пятеричной системы минут. Не одиннадцать сорок, не одиннадцать сорок пять, а одиннадцать сорок одна!
Я сказал, что в Скопле, Македония, часы на вокзале были оставлены, чтобы сохранить память о землетрясении 1963 года:
— И стрелки на них показывают пять семнадцать.
— Вы видите, опять! Простые числа! Неправильные. Вспомните о бедствии, сотворенном человеком, — Хиросима, например: ровно в восемь пятнадцать!
Мне понравилась его теория. Меня интересовало, как стихийный ужас землетрясения согласовывался с необходимым утешением гармонией или каким-нибудь логическим объяснением, пусть и невероятным. Для него, специалиста по числам, единственной закономерностью была именно внезапность, непредсказуемость времени события. Для остальных людей землетрясение происходило по воле Бога. В неодушевленном мире Бог презирает шаблоны и закономерности. В камнях нет никакой симметрии до тех пор, пока они не будут обработаны человеком или если они не несут на себе отпечатка исчезнувшей жизни. Землетрясения бьют наугад, в непредсказуемое время, в непредсказуемом месте. Они превращают обработанный камень в бесформенную гальку, нанося удары по тем, кто осмеливается создавать порядок.
Но армяне Советского Союза были воспитаны в безбожную эпоху и вскормлены истинами другого рода. Существует историческая закономерность, и ее можно заставить работать в нашу пользу. Семьдесят лет марксисты-ленинцы учили, что доброжелательное государство заменяет потребность в Боге, игнорируя тот факт, что доброжелательное государство, как и любое божество, может также быть мстительным.
Итак, вернемся к человеку в домике ереванского сапожника, который говорил мне, как и другие, о контролируемых подземных взрывах. Землетрясение было делом рук Советов. Божий промысел для него не существовал, но как акт государства это звучало гораздо понятней. Советы хотели наказать нас, говорил он. С самого начала 1988 года Армения создавала проблемы, а проблем в Кремле и без нее хватало. Сначала это был химический комбинат с ядовитыми выбросами: армяне добились его ликвидации. Затем Карабах. С конца февраля 1988 года армяне добивались его воссоединения с Арменией. Пересмотр границ, загрязнение окружающей среды — новые головные боли для Москвы, вызванные самой маленькой из союзных республик. В один прекрасный день треть населения Армении — миллион человек собрались в центре Еревана. Это была крупнейшая антисоветская демонстрация за всю семидесятилетнюю историю существования Союза.
Затем, в последних числах февраля, в ответ на притязания Армении на Карабах, азербайджанцы устроили погром в прикаспийском городе Сумгаите. Армянский квартал был окружен. Три дня азербайджанцы бесчинствовали в городе, сжигая армянские дома, вырезая их обитателей и сбрасывая их, живых и мертвых, из окон многоэтажных зданий. Точное число убитых неизвестно. Армяне никогда не простят Горбачеву то, что он вовремя не послал войска, они сочли это местью с его стороны.
В течение всего лета обе республики находились в напряженном противостоянии. Двести тысяч армян выехали из Азербайджана в Армению и примерно сто пятьдесят тысяч азербайджанцев — из Армении в Азербайджан. Армян размещали везде, где возможно: в гостиницах, залах заседаний и жилых домах. Многие остановились в городах Северной Армении — Ленинакане, Кировакане и Спитаке. Именно здесь, после нескольких месяцев невзгод, недостатка пищи и топлива, проблем с водой, безработицы и отчаянной скученности, хмурым заснеженным зимним утром произошло землетрясение. В считанные минуты погибло двадцать шесть тысяч человек.
И даже теперь, спустя более чем два года, в Гюмри чувствовалось, что город все еще не пришел в себя. Он больше не стремился расти в высоту. Все происходило на уровне земли. Грузовики со строительным камнем пробирались по разрушенным улицам, и управляемые с земли краны протягивали свои руки над строительными площадками. Между палатками и времянками приютились школы, конторы и больницы, и город как-то жил. В магазинах, большинство которых располагалось в тесных хибарках, наибольшей популярностью пользовались торговавшие товарами для дома: позолоченными пластмассовыми безделушками, дешевыми светильниками, аляповатыми иконами и бессчетными вещицами, помогающими как-то скрасить убогий быт этого беженского города.
— В деревнях все по-другому, — объяснил торговец овощами. Его пучки морковки лежали у обочины дороги, словно павшие в битве рыцари. — В деревнях ничего нет.
— Где эти деревни?
— В горах. Я сам оттуда. Я туда не возвращался. У меня нет дома после еркрашаржа.
Еркрашарж — это армянское слово словно передает личный опыт этих людей: оно дрожит, скрежещет и рушится. Напротив, «землетрясение» звучит безучастно, как диагноз врача.
Я дал торговцу овощами несколько рублей, отказавшись от его моркови, и решил сделать попытку добраться до этих деревень. Спитак был ближайшим к эпицентру землетрясения большим городом. По-армянски «Спитак» означает просто «белый», но теперь он был серым и разрушенным. Я стал отыскивать сотрудников гуманитарных организаций, которых встречал в Ереване. Я нашел их уже в сумерки, и они пригласили меня остановиться в их поселке. Это были представители армянской диаспоры из Франции, Канады и Соединенных Штатов. Их сделанное в Швеции жилище представляло собой странное подобие капсулы, которую они установили прямо над городом, в развалинах летнего лагеря коммунистической молодежи. Лагерь начал уже зарастать молодыми лесными деревьями. Вокруг самой капсулы чернела дорожка свежепроложенного асфальта, перед дверью красовались две грядки с петуниями. А внутри царил образцовый порядок.
Большую часть вечера я провел с Майклом, армянином-буддистом из Бостона. Он был единственным армянином-буддистом, которого я когда-либо встречал. На нем были американские очки в строгой оправе и модная рубашка, но все это не могло скрыть его принадлежности к армянам. Приезд в Армению, объяснил он, был обусловлен его кармой. Он планировал поездку в монастырь дзен-буддистов в Японии, но уже в аэропорту внезапно передумал и вместо этого отправился в Армению. Он уже успел жениться на девушке из Еревана.
— Объяснить вам, почему армяне могут жить в любой точке земного шара?
— Да, пожалуйста.
— Я проехал по всей Армении. Она очень маленькая, но в ней есть что-то необычное. Знаете, что именно?
— У меня есть свое мнение на этот счет.
— Здесь, в Армении, можно найти любой мыслимый климат и ландшафт. Люди привыкли к крайностям. Поэтому мы, армяне, можем спокойно жить где угодно. Мы легко адаптируемся к любым условиям.
Я попытался объяснить Майклу, что в армянах меня интересует другое, — а именно то, что, легко адаптируясь, они не перестают быть армянами, не утрачивают своего армянства, где бы они ни находились. Как сам Майкл, к примеру. Но его теория казалась ему настолько совершенной, что он не захотел вступать в спор.
На следующее утро, в ожидании машины, я провел несколько счастливых часов в Аралезском психосоциальном реабилитационном центре в Спитаке, устроенном для детей, осиротевших в результате землетрясения. Был ясный день, и солнце озаряло головки детей, входивших во двор Центра.