Листы утреннего прибоя, расстилавшиеся у ног, пришлось бы подталкивать, чтобы отпечатать хотя бы требник, не говоря уже о Библии. Ветра не было, и низкое солнце отражалось от поверхности воды, словно от зеркала. Камешки похрустывали под моими ногами, и время от времени мне приходилось перепрыгивать через усики трубы, которые тянулись прямо от озера к молодой березовой роще. На мой взгляд, остров приобретал все более и более искусственный вид.
Я обошел южную часть острова и наткнулся на высокую ограду. В лучшие дни она, вероятно, была неприступна, возвышаясь, словно Берлинская стена, над выступающим из воды островом и уходя глубоко в воду. Идя вдоль нее, я поднялся на скалу, и мне удалось перелезть через ограду.
Сад за оградой был хорошо ухоженным и аккуратным. В нем росли вишни и горный кустарник, а между ними порхали трясогузки. Две женщины в белых куртках взмахивали над дорожками тяжелыми метлами. Я сказал «Доброе утро» (по-армянски буквально — «хороший свет»), и они без лишних вопросов позволили мне пройти. Это был дом отдыха, но не писателей, а партийных работников, отсюда и ограда, чтобы не пускать никого на территорию. Построенная на прибрежных скалах, в лучшей части острова, считавшегося жемчужиной республики, эта ротонда принадлежала партийным функционерам. Теперь здание выглядело заброшенным. Однако, когда я стал подходить к зданию, появился толстый человек в полосатом костюме. Он жевал фисташки.
— Что вы здесь делаете? — проворчал он. — Сюда нельзя. Откуда вы?
— Из Британии.
— Турист?
Я рассказал ему, чем я был занят и как добрался до Армении.
Он выплюнул скорлупу фисташкового ореха.
— Вам придется пойти со мной.
Я последовал за ним через бетонный зал круглого здания и дальше по коридору к его комнате. На кровати лежала женщина, безучастно взиравшая на экран телевизора. Партийный руководитель зашел в комнату рядом. Утренняя программа Российского телевидения показывала группу сильно загримированных детей, которые исполняли явно не подходивший им по возрасту танец. Я почувствовал, что культ детей в России начинает меня слегка раздражать.
Мужчина вновь вошел, на этот раз с улыбкой, которая выглядела на его лице довольно неуместно.
— Не хотите ли выпить? Я бы с удовольствием выпил за ваше путешествие. Пожалуйста, расскажите нам о местах, в которых вы побывали.
Партийный руководитель знал Дом творчества писателей и показал мне дорогу к нему. Это здание трудно было не заметить. Его стоящая на отшибе застекленная столовая смотрелась как ряд широких окон, нависающих над озером с улыбкой чеширского кота. Неужели Мандельштам останавливался именно здесь? — подумал я.
Мне удалось отыскать женщину весьма преклонного возраста, одну из старожилов острова. Она сказала, что в детстве помогала строить это странное сооружение. Но это было в 1932 году, двумя годами позже приезда Мандельштама. Эта женщина, должно быть, была из тех детей, которые нарушали его покой на острове и преследовали старого чудака, ловили жаб и змей и карабкались на хачкары, которыми остров был буквально выложен. Я спросил ее, известно ли ей имя поэта и его связь с Севаном, но она лишь пожала плечами. Он все еще находился в черном списке Советов, и ему еще предстояло восстать из забвения. Однако власти в 1932 году уготовили праздным подросткам полезную роль в строительстве государства. За полбуханки черного хлеба в день эта женщина в числе прочих носила камень на строительную площадку будущего Дома творчества писателей. На камень разобрали здание церкви семнадцатого века. А хачкары, бесполезные старые надгробия, попросту сбрасывали в озеро.
Группы иностранных туристов все еще приезжали поглазеть на оставшиеся церкви как на «исторические памятники». Возле семинарии к моменту моего возвращения как раз стоял туристический автобус. Священник нервно поигрывал связкой ключей перед входом в часовню Аракелоц. От русских девушек, сказал он, одни неприятности. Вечно они приходят смущать покой учащихся семинарии, прося их собрать для них цветы и сопровождать их, допытываясь, почему они хотят стать священниками, и нарушая их покой своими ярко-синими русскими глазами…
Я зашагал обратно по перешейку к большой земле, огибая озеро. Два или три паруса бороздили его поверхность вокруг острова. Ветер с востока внезапно прекратился, и теперь их надувал западный ветер. Священник рассказал мне о кладбище со старыми хачкарами к югу, поэтому я задержался на западном берегу Севана и отыскал лес каменных надгробий в деревне Норадуз. На исхода дня дальний берег озера казался словно выскобленным, гладко отполированным чистым воздухом: как хачкары, так и далекие горы были видны в мельчайших деталях.
Хачкар на кладбище в Норадузе.
Я полюбил линии и узоры этих каменных памятников. Каждый из них был одновременно и сложным и четким — таким же, как и сами армяне. Здесь, в Норадузе, их было много сотен. Их обработанные поверхности обросли лишайником, а время накренило их цоколи, придав каждому странное, живое выражение. Я бродил между хачкарами и чувствовал себя призраком, затесавшимся среди оживленно беседующих семей, оказывающих знаки уважения пожилым строгим матронам.
Нагнувшись, чтобы рассмотреть получше одно из обветренных надгробий, я различил барельеф: две фигуры, выгравированные на камне. Это были муж и жена, державшие тот же самый символ вечности, который я видел в музее Дилижана. Эта арийская патера с вращающимися сегментами так же, как и крест, прочно вошла в армянскую иконографию: почему-то каждое биение языческого сердца Армении несказанно радовало меня.
Саркофаг супружеской пары с изображением символа вечности в руках, кладбище в Норадузе.
— Ни мяса, ни горючего, ни еды! Это все вы, русские, забрали.
Обернувшись, я оказался лицом к лицу с разъяренной женщиной и ее тремя овцами.
— Я не русский.
— У меня остались только мои овцы. Вы пришли, чтобы и их забрать?
Я заверил ее, что ничего подобного.
— Вор! Русский!
— Послушайте, я не русский, и мне не нужны ваши овцы. Она изумленно вздернула голову:
— Почему вы говорите по-армянски, вы, русский?
На другом конце кладбища находился серый навес. Оттуда доносилась странная механическая погребальная музыка из шести нот: внутри стоял камнерезный станок с шестью лезвиями, медленно вращающимися вокруг каменной плиты. Повсюду лежала каменная пыль: она густо покрывала пол и припорошила брови рабочего, который вытаскивал очередной большой блок. Увидев меня, человек, тяжело ступая в пыли, нажал на рычажок, и машина остановилась. Он показал мне несколько готовых хачкаров, но они были слишком совершенны, им не хватало легкого искажения симметрии, всегда присутствовавшего в тех, средневековых. Однако, бесспорно, под этим небольшим навесом работа кипела, как нигде во всей республике: ни нехватка топлива, ни блокада, ни экономический крах не могли помешать армянам оказывать знаки почитания своим умершим.
Я спросил, сколько они стоят.
— Для вашей матери или, может быть, отца?
— Нет-нет. Я просто интересуюсь.
— Вот эти, возможно, тысяч двадцать. Если заказывать специально, то дороже.
Человеку, прежде чем покидать этот свет, подсчитал я, следует потерпеть лет пять, а иначе такую сумму заработать не удастся.
Я вышел с кладбищенского двора к озеру. Вечер принес с собой еще большую ясность, и я смотрел на горы в обрамлении полосы облаков. Здесь, после месяца пребывания в Армении, обойдя половину берегов озера Севан, я прошел половину территории республики. К югу лежала область Зангезур, вклинившаяся между Нахиджеваном и Азербайджаном — между врагами. Жители этих гор никогда не сдавались.
Когда здесь правили персы, они просто умыли руки, объявив эту неспокойную область и заодно Карабах полуавтономной сатрапией. Через несколько дней я доберусь до Зангезура, но по пути мне бы очень хотелось разыскать семью Паруйра Севака, который был величайшим поэтом современной Армении.