Поражение старообрядчества положило конец демократическим тенденциям XVII века. Радикальное наследие Смутного времени было преодолено окончательно. «Периферийная» перспектива развития капитализма восторжествовала.

Глава VII ДЕЛО ПЕТРОВО

Реформы, начатые в России Петром I на рубеже XVIII века, стали одним из ключевых сюжетов отечественной истории. Речь идет не только о бестолковом и, в сущности, беспредметном романтическом споре «западников» со «славянофилами», но и о куда более содержательных дискуссиях среди исследователей начала XX века. Официальная литература (как царского периода, так и при Сталине) видела Петра Великого преобразователем и борцом с отсталостью. Однако уже известный историк С.Ф. Платонов писал, что наука «уже давно сдала в архив старое представление о «неподвижности» и «окаменелости» русской жизни до Петра Великого» [334].

Знаменитый философ Николай Бердяев считал Петра Великого «большевиком на троне» [335]. А либеральный политик и историк Павел Милюков описывал Петра бестолковым бюрократом, увлекающимся абсурдными проектами и ради них ломающим все вокруг. С точки зрения Милюкова, европеизация Московии происходила естественным путем, и Петр скорее испортил дело своими чрезмерно радикальными начинаниями.

ЗАПАДНОЕ ВЛИЯНИЕ

В самом деле, Петр отнюдь не был правителем, внедрившим в Московском государстве западную технологию или установившим связи с Европой. И то и другое произошло задолго до него. Точнее, связи с Западом никогда и не прекращались.

Вопреки представлениям позднейшей «западнической» публицистики Московия никогда не была изолированной от Запада – ни дипломатически, ни экономически. В противном случае немыслимо было бы и существование в Москве знаменитой Немецкой слободы, где юный царевич Петр учил немецкий и голландский языки и перенимал европейские манеры. Но в то же время власть, возникшая в России после поражения в Ливонской войне и потрясений Смуты, действительно сознательно выбрала изоляцию, только не экономическую, а культурную, идеологическую. Государство первых Романовых, испытывая возрастающую зависимость от западных технологий, пыталось компенсировать это культурным самоутверждением, противопоставлением «московского благочестия» западным нравам. Россия не изолировалась от европейской культуры, а противопоставляла себя ей. Это противопоставление как раз потому и имело смысл, что русский человек XVII века сталкивался с различными проявлениями западной культуры постоянно.

«Государство, – пишет в.О. Ключевский, – запутывалось в нарождавшихся затруднениях; правительство, обыкновенно их не предусматривавшее и не предупреждавшее, начинало искать в обществе идей и людей, которые выручили бы его, и, не находя ни тех, ни других, скрепя сердце, обращалось к Западу, где видело старый и сложный культурный прибор, изготовлявший людей и идеи, спешно вызывало оттуда мастеров и ученых, которые завели бы нечто подобное у нас, наскоро строило фабрики и учреждало школы, куда загоняло учеников» [336].

Именно сочетание культурного изоляционизма с растущей интеграцией в формирующуюся мировую экономическую систему объясняет противоречивое, невротическое, почти шизофреническое состояние, в котором находились правящие круги Москвы к моменту воцарения Петра Великого.

По мнению Покровского, ключ к петровской реформе «приходится искать, в конечном счете, в условиях европейской торговли XVII века» [337]. Однако непосредственной причиной событий, потрясших Россию на рубеже XVII-XVIII веков, было не сближение с Западом само по себе, а противоречие между этим объективно происходившим сближением и политической культурой Московского царства при первых Романовых.

Культурный консерватизм отнюдь не был присущ всей допетровской истории. Но Москва второй половины XVII века действительно являла собой странное зрелище. Чем больше она сближалась с остальной Европой технологически, чем больше вовлекалась в орбиту общеевропейской политики, тем более стремилась изолироваться в культурном отношении.

Как отмечает Платонов, культурный консерватизм режима первых Романовых был, прежде всего, реакцией на Смуту: «Казалось необходимым вернуть общественное сознание на старые пути древнего благочестия и национальной исключительности» [338]. Но сами по себе представления о «национальной исключительности» и «древнем благочестии» были в значительной мере новыми идеологическими конструкциями, созданными специально для того, чтобы удовлетворить новые потребности власти.

Вообще-то, осознанная политика культурной изоляции проводилась не так уж долго, на протяжении второй половины XVII века. Именно в это же время отставание России от Запада непрерывно усиливалось. Нормализация жизни после Смуты привела к массовому спросу на импортные товары – от музыкальных инструментов до лекарств.

Как уже говорилось, число иноземцев в Московии на протяжении XVII века росло неуклонно. Уже в Ливонскую войну московское войско пополнялось пленными немцами (не говоря об английских «экспертах», присутствовавших на заднем плане). По словам современного историка, многие иностранные специалисты прибыли в Россию «как военная добыча» [339].

Как отмечает Платонов, «заморский солдат-профессионал, «мастер»-техник и купец обратились в необходимую принадлежность московской жизни» [340]. Особенно массово их привлекали на военную службу. Неудачи русской армии в Ливонской войне выработали у московского начальства стойкое убеждение, что воевать профессионально могут только немцы. Массовый найм иностранцев начался при Василии Шуйском. Очень скоро московские правители обнаружили здесь и политические выгоды: в нестабильной обстановке того времени «немецкая» наемная стража была надежнее, не поддавалась агитации, не присоединялась к бунтам и не вникала в перипетии общественной борьбы. Иностранцев назначали на всевозможные командные должности, награждали огромным жалованьем, поместьями. Полковник пехоты получал 250 рублей в месяц, в кавалерии – 400 рублей, деньги по тем временам астрономические.

При Романовых военное ведомство настолько не могло обойтись без западных наемников (как солдат, так и офицеров, служивших инструкторами и специалистами), что завело у себя даже специальное учреждение – «Иноземский приказ». Тем самым защита национальной независимости и государственных интересов все больше оказывалась в руках иноземцев. Многочисленные западноевропейские авантюристы на русской службе получали огромные деньги, вербуя наемников, заказывая за границей вооружение, обучая солдат и создавая оружейные заводы. В 1632 году для войны с Польшей в Голландии закупали не только мушкеты и шпаги, но даже порох и ядра. Стоило все это невообразимо дорого. Командир пехотного полка, некий Лесли, ведавший подобными вопросами, за один год получил 22 тысячи рублей жалованья.

Поскольку иностранцы, привлеченные такими условиями, в России оставались надолго, появилось деление на «старых» и «новых» немцев. Уже в 30-е годы XVII века в Москве стали различать «немцев» «старого» и «нового выезда», то есть прибывших до и после Смутного времени. «Старые» немцы быстро обрусели. Современный западный наблюдатель ехидно замечает, что «старых» сразу можно отличить – они «ходят в русском платье и очень плохи в военном деле» [341].

Однако, подчеркнем еще раз, не самоизоляция была причиной отсталости, а, напротив, периферийное положение России по отношению к складывающейся мироэкономике породило политику самоизоляции как своеобразную реакцию. Эта реакция была неэффективной, но вполне закономерной (достаточно обратить внимание на то, что такие же попытки «закрыться» предпринимались в XVII-XIX веках Китаем и Японией). При этом «изоляционизм» Московии в XVII веке был исключительно культурным. Он не только не предполагал отказа от экономических связей, но, напротив, в значительной мере основывался на них. Именно в силу того, что государство буквально не могло существовать без иностранных технологий, специалистов и даже военных наемников, оно пыталось сохранить свою политическую самостоятельность и найти идеологическое обоснование в постоянном подчеркивании религиозного и морального превосходства над Западом. В контексте культурного изоляционизма ранних Романовых новое звучание получил и лозунг «Москва – Третий Рим». Отныне утверждалось не ключевое значение России в контексте общей европейской и христианской истории, а «духовное» превосходство Руси на фоне все более очевидного технического превосходства Запада.