Он перечитал свои записи в блокнотике, задумался. О чем здесь? Возможно, уму более обостренному все это покажется детским лепетом?..

«Я был, я жил… и я сгорел… Неужели от меня останутся только мало кому понятные формулы и вот эти смутные мысли, не выражающие по сути ничего значительного?»

Ему сделалось страшно. Небо над головой было синее, бездонное. Но оно не имело никакого отношения к смерти человека. К его смерти имеет отношение только земля. И только земля. Страшна не смерть сама по себе, а та маленькая железная дверь, которая пропускает только в одном направлении и сразу же захлопывается навеки. Навеки… Как бы и чем бы ни утешал себя человек — навеки!

Дягилевым овладел спокойный ужас перед уничтожением.

Он выдрал исписанные листочки, порвал их и пустил на ветер.

«Дорогой большелобый мудрец из глубины грядущих веков! Я приветствую тебя и желаю тебе прожить твои законные восемьсот лет. Я беззаветно верю в то, что светлые мечты человечества, за которые не жалко отдать жизнь, рано или поздно осуществятся. Они не могут не осуществиться.

Как сказал поэт: дело прочно, когда под ним струится кровь…

Мы, „посетившие сей мир в его минуты роковые“, были счастливы: поверь мне! Мы изведали глубины всего. Будь и ты счастлив! Ну а мне пора… Ах, да… хочешь знать кое-что обо мне? Так и быть — самую малость. О себе всегда трудно говорить. Особенно когда имеешь дело с отдаленным потомком. Поймет ли? По логике вещей, должен понять… Обязан. Ведь ты — это я, продолженный в бесконечность времен. Я был в моих предках, буду в тебе, в череде последующих поколений. Мы все — часть великого целого, пребывающего во всех временах. Если бы все было не так — нить истории человечества давно оборвалась бы. Для отдельного человека стихия событий сменяется вечностью — только и всего. Мое прошлое? Из чего оно соткано? Скитания, радости и печали, как мне кажется, — они были особенные, не такие, как у других. А может быть, я заблуждаюсь, словно бы выделяя свою фигуру? Человек сам себе всегда представляется особенным, исключительным. Наш мысленный разговор через века все равно никому не удастся подслушать. Знаешь, признаюсь тебе: я плохо помню своего отца и деда; их зарубили беляки на гражданской войне. Воспитывал меня отчим, которого на этой самой гражданской войне сильно контузило: он оглох на оба уха. То была необходимость. Добрая воля, продиктованная необходимостью. Классовая борьба не на живот, а на смерть. Так уж у нас тут заведено, когда мы отстаиваем классовые интересы. Они, мои ближайшие предки, растворились в миллионах, они живут лишь в памяти близких. Для истории они — безымянные множества. И я принял новую войну с этих позиций. Приятно заниматься наукой, творческой деятельностью, физикой элементарных частиц и тому подобное, гораздо приятнее, чем разводить вшей в окопах и траншеях. Ах да, тебе неведомо, что такое окопы, траншеи или, скажем, дистрофия, что такое вошь… Вошь — спутник войны.

Черт возьми, я прожил на белом свете совсем мало и очень мало размышлял о жизни, о смерти. Все было некогда. Смерть представлялась такой далекой и нереальной, что и думать-то о ней не хотелось. Да, я многого так и не успел понять, остался большим ребенком. А ведь очень важно понять хоть что-то, прежде чем уйти отсюда…»

И он стал думать о жизни и смерти, о таинственной сущности бытия. Неужели человек рождается только для того, чтобы быть функцией чего-то? Человек — функция разума. Другие животные тоже по-своему выполняют функцию «познания» природой самой себя, и мы, по сути, объясняем лишь то, что происходит между функциями, а не между сущностями… Сущность от нас скрыта…

Он припомнил себя босоногим мальчишкой, шлепающим по воде. Тогда все казалось сверкающим: и Волга, и небо, и горы. А ночью звездное небо напоминало цветущий вишневый сад — оно казалось усеянным белыми цветами. На баржах лежали рябые арбузы необыкновенной величины. В сияющую даль, куда-то к морю, уходили белые пароходы. У него имелось заветное местечко на песчаном островке. Туда он уплывал от шумных пляжей, часами жарился на солнце и думал. О чем? Сейчас не мог бы сказать, о чем. Но он любил думать. Он пытался понять окружающий мир. И из своего познания постоянно складывал свой собственный мир — величественный и прекрасный. Он любил блеск мысли, ее красоту и четкость. Да, он носил в себе целый мир, неведомый и недоступный, по сути, никому. Ему нравился афоризм Льва Толстого из его «Дневника молодости»: «В мечте есть сторона, которая выше действительности. В действительности есть сторона, которая выше мечты. Полное счастье было бы соединением того и другого». Он искал этого счастья, а Наташе говорил, посмеиваясь: «Мне это изречение почему-то напоминает синусоиду».

В блокнотике оставался еще один чистый листик. Дягилев написал: «Я люблю тебя! Верю в твою алмазную мечту…»

И теперь, когда Дягилев словно бы отторгнул себя от всего живущего, он по укоренившейся привычке стал фантазировать.

Мозг требовал отдыха, отвлечения от реальной жизни, наполненной беспрестанной опасностью.

Представьте себе, что в конце концов найден тот таинственный фактор, который даже в земных условиях может замедлять ход времени. Производится небывалый эксперимент. Он называется — бессмертие! Человечество указало на Дягилева. Ведь он как-то причастен ко всему и, кроме того, вызывался сам. Привычка вызываться, идти добровольно. Мартин Лаар, посмеиваясь, говорит: «Теперь-то получишь бронь… на века!» Тут же Наташа Черемных. Нет, она не отговаривает. Ее любовь выше эгоизма. Она понимает, что кто-то должен идти добровольно. Ведь любовь должна измеряться световыми годами. Если бы человек каждый день, каждый час не шел навстречу неведомому, разве он заслуживал бы большой любви? «И через миллионы лет я буду любить тебя!» — говорит он, хотя и не следовало бы в этот высокий момент произносить банальных фраз. Но люди почему-то даже на краю гибели стремятся уверить друг друга в преданности. Преданность согревает и даже самые большие жертвы делает осмысленными, нужными. Есть красота и в ненужном подвиге капитана, не покидающего мостика до смертельного конца, если судно всего-навсего врезалось в айсберг.

И вот он, Дягилев, стоит под прозрачным куполом, отгороженный от всего человечества силовыми полями необычайных свойств. Мелькнула искоркой Наташа — и ушла в небытие, ушли в небытие тысячи других. Перед взором Дягилева сменяются поколения людей, возникают и разрушаются одряхлевшие здания невиданной красоты, земля расцветает радугой непонятного волшебства — и уже не понять, не осмыслить, что происходит на планете. Может быть, каждый стал творцом, протянул руку в самые отдаленные углы Вселенной. Проходят мудрые юноши и девушки, забывшие о войнах и страданиях. Им все доступно. С удивлением и боязливым почтением смотрят они на одинокую застывшую под куполом фигуру «оттуда», из тех времен. Дягилев пригвожден к своему пьедесталу и будет стоять вечно, околдованный силовыми полями. На грани жизни и небытия. Ему хочется крикнуть: «Снимите, снимите путы времени! Я не хочу такого бессмертия. Я хочу двигаться, работать, быть с людьми… Я — не статуя, не памятник прошлым векам, а живой, как вы!» Но крик отчаяния дойдет до людей лишь через тысячелетия. Дягилев не может пошевелить рукой, повернуть голову, спрыгнуть с пьедестала и в ярости обрушить удары на призрачную стену, отгородившую его от мира. И ему начинает казаться, что все древние статуи, скульптуры, колоссы, высеченные в скалах, сфинксы и лежащие каменные Будды — это закованные временем живые существа. Им захотелось познать нелепое бессмертие…

— Я не хочу! — произнес он вслух, стараясь пошевелить пальцами, стряхнуть оцепенение.

Кто-то легонько коснулся его плеча. Линда! Дягилев смущенно протер глаза.

— Я, кажется, задремал.

— А я вас искала. Думала, там, в пещерах… Вы сегодня вечером уходите в бухту Синимяэд?

— Да.

— А мы ведь с вами уже бывали в той бухте! Помните? Шторм загнал нас туда. Правда, тогда там не было склада. Там ничего не было, кроме скал и моря. Вам известняковые напластования напоминали плитки шоколада. Нас промочил дождь, и мы, как щенята, сидели, прижавшись друг к другу.