Нет, не здесь встречались Лиза и Кирилл. В городе был другой бульвар — маленький прямоугольник зелени в переулке, недалеко от волжского берега. Тут тоже теснились подстриженные акации у деревянной ограды, и сирени переплетали жгуты своих стволов, напоминавшие обнажённые мышцы, и росли вязы, и старились липы. Но тут не продавали мороженого, и не было павильонов, не играл оркестр, и не пили кумыса. Тут обреталась одна сторожка с мусорным ящиком в форме пианино, к которому сторож прислонял метлу и пару лодочных весел, да было врыто несколько низеньких зелёных скамеек вдоль единственной аллеи, пронзившей бульвар из конца в конец воздушною стрелою. Бульвар носил общеизвестное в городе прозвище: Собачьи Липки, и в его тень заглядывали только случайные прохожие — помахать перед носом фуражкой или платочком, вытереть лысину, передохнуть и — шагать дальше по своим житейским делам.

Собачьи Липки вошли в историю Лизы и Кирилла так, как большие, настоящие Липки входили в истории множества молодых людей — незабвенным, почти роковым обозначением самых дорогих переживаний на пороге юности. Здесь, когда ни Лизе, ни Кириллу ещё не исполнилось шестнадцати лет, он передал ей первую записку, сочинённую на чердаке училища, где гнездились голуби, под хлопанье крыльев этих домовитых птиц, при дневном свете слухового окна. В записке трепетало его сокровенное чувство, но если бы её прочёл преподаватель словесности, раскрылась бы другая тайна: перед тем как забраться на чердак с бумагой, пером и чернильницей, он только что кончил читать «Героя нашего времени», и записка к Лизе по словам получилась не менее трагичной, чем прощальное письмо Веры к Печорину, а по смыслу она была полна солнечных надежд. Она была передана Кириллом при расставанье, из ладони в ладонь, и Лиза спросила в испуге:

— Что это?

— Записка, — сказал Кирилл чуть слышно.

— Кому?

— Вам.

— Зачем?

— Прочтите дома, — едва выговорил он, боясь, что она её не возьмёт.

Но она покраснела, сунула записку под передник на грудь и убежала, а он стоял, дыша, как насилу вынырнувший из воды человек.

Они не встречались очень долго, а когда опять встретились, Лиза отдала ему записку назад и проговорила с гневом:

— Как вы смели… как вы смели написать мне на «ты»! Перепишете всё на «вы»!..

Теперь, спустя два года, он стал уже настолько взрослым, что улыбался, вспоминая историю с запиской, но тогда требование рассерженной Лизы пробудило в нём небывалую ответственность, и он старательно исполнил его — переписал своё признание на «вы».

В то первое лето их встреч они открыли в Собачьих Липках свою особую аллейку между зарослями старых сиреней и стеною акаций — узенькую тропу, сокрытую даже от глаз сторожа. Здесь Кирилл впервые взял руку Лизы, и она не отняла её, и они начали ходить по своей аллейке, волнуясь от этих робких прикосновений друг к другу, обрадованные и счастливые. Здесь в конце лета Лиза выговорила слово, возмутившее её в начале лета, едва она увидела его написанным на клочке бумаги: ты. Здесь, на другое лето, Кирилл сорвал распустившийся султан белой сирени и, осторожно приложив его к груди Лизы, рядом с её гимназическим бантом, сказал, что к коричневому платью очень идёт белый цвет. И когда Лиза брала сирень, она прижала его пальцы к своей маленькой груди, и оба они секунду стояли как оглушённые. А потом она спрятала султан под передник, чтобы не попасться сторожу.

У них была излюбленная скамейка в дальнем конце аллеи, за сторожкой. Они вели там рассуждения по очень спорным вопросам, например: является ли совесть абсолютным понятием или бывают разные совести, допустим — совесть нищих, совесть гимназистов и техников, совесть женщин и мужчин. Да и вообще, не выдумка ли это — совесть, вдруг сомневался Кирилл. И Лиза шёпотом возражала:

— Ты с ума сошёл! Когда человек краснеет, ему же ведь совестно…

— Нет, я говорю философски.

— И я говорю философски. Раз кровь бросается в лицо или ты не можешь спать от раскаяния, значит, что-то существует? Это «что-то» есть совесть.

— Ну, если раскаяние — это функция… — говорил он, задумываясь, и разговор терялся в дебрях отвлеченностей, как уплывающие в туман паруса.

Чаще говорилось о том, что станется, когда они будут вместе. Это так и называлось, из года в год: когда мы будем вместе. Каждый подразумевал под этим, что хотел, но оба думали, что прекрасно понимают друг друга. Им вообще казалось, что они все знают друг о друге и давно-давно живут один для другого. Оба они скрывали свои встречи от домашних, Кирилл — потому, что находил, что мать не требует отчёта в его личных делах, Лиза — потому, что боялась отца.

Но в третье лето или, вернее, с приходом третьей весны, они обсудили самый важный вопрос: пора ли открыть тайну? Лиза кончала гимназию, Кириллу оставалось учиться год, они уже видели себя студентами, в маленьких комнатах или, может быть — неужели? — в одной комнате, где-то в Москве. Решено было, что Лиза сначала признается матери. Это будет ничуть не страшно: во-первых, Валерия Ивановна кое-что уже подозревает; во-вторых, она так добра, и, значит, в-третьих, она подготовит к новости Меркурия Авдеевича. Кириллу не составит никакой трудности объявить обо всём Вере Никандровне.

— Я просто поставлю её в известность, — сказал он даже слегка небрежно.

— Тебе вообще легко, — заметила Лиза, — ты ведь и тайну легко держал. А я все время мучаюсь ею. Ведь это всё равно что говорить неправду…

— Огромная разница! — решительно возразил он. — В первом случае молчишь, а во втором говоришь.

— По-моему, всё равно, молчать о правде или говорить неправду… Скажи, ты мог бы скрыть от меня правду?

— Н-ну… если это ради какой-нибудь очень важной цели… наверно, мог бы.

— А сказать неправду?

— Почему ты спрашиваешь?

— Нет, скажи.

— Солгать? Разве я тебе когда-нибудь лгал?

— Никогда! — негодующе сказала Лиза, но тут же вкрадчивым голосом спросила: — И не будешь?

— Почему ты спрашиваешь? — уже с обидой повторил он.

— Так просто, — ответила она почти нехотя и, немного помолчав, заговорила, словно о чём-то совершенно отдалённом: — Ты с Петром Петровичем знаком?

Кирилл вдруг сбился с шага, быстро взглянул на неё, отвёл глаза и пошёл медленнее.

Разговор происходил на улице, в тот день, который они назвали днём Независимости. Кирилл увидел Лизу возвращавшейся поутру домой от обедни, подошёл к ней, и это было так неожиданно, смело и весело, что они внезапно приняли три решения: провозгласить день Независимости, пройти в тот же день открыто по улице мимо дома Мешковых, а на другой день, в честь Независимости, отправиться вдвоём на карусели. У Лизы стучало сердце, когда они, нарочно неторопливо, нога в ногу, шагали по улице, где всякий кирпичик на тротуаре и всякий сучок в заборе были ей знакомы и где стоял её родной дом. Она все ждала — вот-вот её окликнет голос отца, неумолимо-строгий голос, звук которого мог повернуть её судьбу, и она была уверена, что добрый глаз матери, наполненный слезою, горько глядит за ней из окна. И ей было страшно и стыдно. Но они прошли мимо дома, и ничего не случилось. И, так же чинно шествуя по улице, Кирилл рассказал Лизе про случай с Аночкой, про знакомство с Цветухиным, и потом они обсудили, как лучше открыть дома тайну, и начали разговор о правде и неправде, и Кирилл вдруг сбился с шага.

— Какой это Пётр Петрович? — по виду спокойно отозвался он на её вопрос.

— Рагозин, — сказала Лиза.

— Да, — ответил он безразлично, — знаком. Так, как мы все знакомы с соседями по кварталу. Кланяемся.

— Ты у него бываешь?

— Зачем мне бывать?

— Вот и солгал! — торжествующе и поражённо воскликнула Лиза.

— Нет, — сказал он жёстко, ещё больше замедляя шаг.

— Я вижу по лицу! Ты побледнел! Что ты скрываешь? Я знаю, что ты у него был.

— Вот ещё, — упрямо проговорил он. — Откуда ты взяла?

— А ты заходил на наш двор с толпой мальчишек? Помнишь, на второй день пасхи, когда к нам пришёл болгарин с обезьянкой и с органчиком и привёл за собой целую толпу зевак, помнишь?