Коридором, мимо распахнутых дверей уборных, шёл трагик, сыгравший Актёра, и, вытирая лицо мраморной от грима салфеткой, зычно повторял слова своей роли:

— Театр трещал и шатался от восторга публики!

Он зашёл к Цветухину и трижды облобызался с ним, запустив пальцы в его раскосмаченную шевелюру.

— Как сыграл, старик, как сыграл! Поздравляю. Но ты не думай, что тебе помог твой ночлежный дом. Я ведь тоже хорошо сыграл, а по ночлежкам не ездил. Искра божия помогла тебе, вот что, старик, понял? И мне тоже.

Пастухов обнял Цветухина и минутку помолчал, сжимая ему руку. Потом посторонился, указывая на Лизу с Кириллом, остановившихся при входе.

— К тебе делегация от публики.

Цветухин раскрыл объятия с таким неудержимым радушием, словно не сомневался, что в них должен упасть каждый. И хотя Лиза отступила от него, он прижал её к своей груди в лохмотьях Барона, растроганно и великодушно повторяя: «Спасибо! Спасибо!» Потом снова раскинул руки, чтобы заключить в них Кирилла, но тот шагнул за дверь и подал руку из коридора.

— Через порог нельзя! — воскликнул Цветухин, втягивая его в уборную и в то же время спрашивая: — Ну как, ну как?

— Удивительно, удивительно! — отвечала Лиза с засветившимися, влажными глазами.

— Правда? Правда?

— Удивительно!

— Ну, спасибо, спасибо! А вы, — обратился он к Кириллу, — вам понравилось?

— Вообще — да, — сказал Кирилл негромко, так что все прислушались, разглядывая критика, надломившего общий восторженный тон.

— А в частности, что же не понравилось? — спросил Цветухин с любопытством и немного поощрительно, как спрашивают детей.

— Вы не понравились.

— Вот тебе — делегация! — пробасил трагик.

— Я? Но почему же? — удивился Цветухин.

— Вы сыграли слащаво и всех разжалобили. А я читал пьесу, там совсем не так.

— Интересно, что вы вычитали, — уже насмешливо сказал Цветухин.

— В пьесе все эти оборванцы вызывающие и смелые. А вы думаете, что они просто жалкие пьяницы.

Трагик тряхнул своей мраморной салфеткой, точно отгоняя мух:

— Артист обязан волновать. Слышали, как ревела публика? Нет? Раз мы этого достигли, значит, мы победили. И ты, Егор, молодчина! Зачем же умствовать?

Вдруг раздался новый голос: Мефодий — Татарин, сидевший в уголке, распрямляясь и медленно наступая на Кирилла, в своём страшном гриме, сквозь который пробились крупные дробины пота, заговорил гневно:

— Не много ли вы берете на себя, молодой человек? Вы пришли к великому актёру в торжественную минуту, когда зритель устроил ему овацию, и осмеливаетесь его поучать! Да знаете ли вы, что об этом спектакле завтра будет говорить город? Что о нем узнают столицы? Что это — общественное событие? Знаете ли, что к нам за кулисы явился пристав и запретил играть будошника в мундире полицейского, потому что это вызывает в публике насмешки над полицией?

Тут все ахнули, переглянувшись и вскинув головы, словно в чистом небе зажглась молния, и Мефодий, поводя воинственно глазами, зашептал:

— Да после этого нам многолетие будут петь! Спектакль в историю войдёт, в историю, молодой человек!

— Я ничего не говорю про спектакль, — сказал Кирилл, со спокойным упорством выдерживая устрашающий взор Татарина.

— Так как же вы берётесь поучать актёров?!

Цветухин отошёл к зеркалу, пожимая плечами:

— Оставь, Мефодий. Каждый волен выражать свои убеждения.

Обида в его голосе будто подтолкнула Мефодия, он шагнул вперёд, готовясь снова обрушить на Кирилла негодование, но в этот момент между ними стал Пастухов.

— Я беру публику под защиту от актёров.

— Я сумею защитить себя, если мне дадут говорить, — произнёс Кирилл, выдвигаясь из-за спины Пастухова, чтобы опять скрестить взгляд с противником.

— О-о, непреклонная гордыня! — обернулся к нему Пастухов.

— Да он просто спорщик! — в испуге пролепетала Лиза. — Мне так стыдно! Я прошу вас…

Она бросилась к Цветухину. Бледная, с протянутой вздрагивающей рукой, она остановилась перед ним, на мгновенье словно потеряв речь. На щеке у неё, как у ребёнка, были размазаны слезы. Она выдавила, заикаясь:

— Простите меня… Простите нас! — и побежала вон из комнаты.

Ей что-то стали кричать вслед — Пастухов, Цветухин, за ними ещё кто-то, потом она расслышала настигающий стук шагов, но не обернулась ни разу, а слепо неслась полутёмными коридорами, лестницами, обгоняя каких-то людей, пока не увидела над собою угольно-тёмное небо в молочно-голубой остановившейся пыли звёзд.

Она пошла безлюдной площадью, и когда ноги её стали тяжело срываться с круглых лысин булыжника, она вспомнила, как возвращалась этой площадью солнечным днём, после первой встречи с Цветухиным, и ей стало до боли ясно, что этот солнечный день невозвратим.

Придя домой, она наскоро разделась, легла и, с головой укрывшись, заплакала.

— Все пропало, — сказала она в подушку, — я думала, что свободна, и ошиблась. Кирилл будет мучить меня всю жизнь. Ужасный, ужасный человек!

Ей показалось, что в доме ходят. Какие-то шорохи раздались в передней, что-то упало.

— Я брежу. Я несчастна, — прошептала она и, плотнее заткнув ухо одеялом, уснула.

17

Ночная тревога в доме Мешковых началась с того, что кухарка Глаша, трепеща, доложила о приходе какого-то «чина», который требовал Меркурия Авдеевича. Кое-как облачившись, Мешков спустился на кухню и в дёргающемся свете лампового фитиля увидел пуговицы и серебро погонов великорослого чёрного человека. Пришелец назвал себя жандармским ротмистром, заявил, что прибыл для производства обыска на квартире Рагозина, приглашает Мешкова, как домохозяина, понятым, просит, не задерживаясь, одеться и следовать вместе с ним во флигель. Ночь показалась Мешкову пронзающе-холодной, хотя перед тем ему было душно, — он спал под одной простыней. У Валерии Ивановны отбило память — куда девалось пальто Меркурия Авдеевича, и пока топтались без толку от гардероба в переднюю, в чулан и назад к гардеробу, ротмистр два раза крикнул снизу: «Прошу поторопиться!» После чего пропал также и котелок Меркурия Авдеевича, сброшенный впопыхах на пол и закатившийся под стол. Наконец Валерия Ивановна перекрестила супруга в спину, когда он спускался, прочитала над лестницей «Милосердия двери отверзи нам», послушала — не проснулась ли дочь, и пошла на галерею — смотреть во двор.

В темноте Меркурий Авдеевич не сразу различил соединённые с ночью тени жандармов. Они виднелись по стенам, и он не мог сосчитать их, потому что они перемещались то по трое, то парами, пока не столпились кучей на крыльце флигеля. Он слышал тонкий перезвон шпор, звяканье наконечников на аксельбантах, свистящее сопенье носов, — было тихо. Вдруг раздался голос Глаши:

— Ваше благородие, я неграмотна.

— Нужна тебе грамота! — одёрнул её ротмистр. — Ты скажи, как я велел, и все.

Её протолкнули вперёд, к двери, она постучала.

Ксения Афанасьевна сразу вышла в сени (как видно, она не спала) и спросила:

— Петя, это ты?

— Это я, — сказала Глаша.

— Что ты? — отозвалась Ксения Афанасьевна.

— Значит, это… Принесли нам, а это — вам. Приказали отнесть вам.

— Что?

— Ну, это…

Ротмистр должен был подсказать шёпотом:

— Телеграмма.

— Телеграмма, — выдавила Глаша плаксиво.

Никто не дышал, и Меркурию Авдеевичу почудилось, что растут звезды в небе и весь двор, с постройками, поднялся и пошёл беззвучно кверху. Потом внезапно, с страшным шумом, двор будто упал и пошёл под землю, и только тогда Меркурий Авдеевич сообразил, что в курятнике у соседей забил спросонья крыльями и заорал петух. «Не пропоёт петел трижды, как отречёшься от меня», — вспомнил Мешков и тут же услышал, как совсем другим, низким и отчаянным голосом Ксения Афанасьевна проговорила:

— Я только оденусь, — и бросилась из сеней в дом.

— Ну-ка, Пащенко! Налегли! — в ту же минуту и уже громко приказал ротмистр.