— Душком пахнет.

Мефодий сердито налил всем водки, точно в наказание.

— Актёру тщеславия стесняться нечего, — произнёс он наставительно, высоко приподнимая и опуская рюмку. — Если у нас не будет тщеславия, какие мы актёры?

— А какой ты актёр? — опять поддразнил Пастухов.

— Я тень актёра. Тень великого актёра — Цветухина!

Пастухов долго не говорил, изучая Мефодия остановившимся взором.

— Тень актёра? А тщеславие у тебя — не тень.

Подражая его взгляду и так же выдерживая паузу, Мефодий сказал:

— Да ведь и у вас оно не маленькое, Александр Владимирович…

— Мы тоже должны любить славу, — признал Пастухов. — Иначе у нас ничего не получится. Слава — наш локомотив.

— А кем вы будете, извините любознательность? — спросил Мешков, не упустивший из разговора ни звука и особенно захваченный пастуховской манерой говорить — властной и пренебрежительной.

— Я сочиняю всякую чепуху для этих вот удавов (он мотнул головой на обоих актёров), а они меня душат.

Все засмеялись и потянулись чокнуться, а Мешков произнёс осевшим до шёпота голосом:

— Следовательно, я нахожусь в среде талантов. Разрешите в таком случае — за таланты.

Он и эту рюмку выпил залпом и тотчас ощутил, будто откуда-то через уши вбежал в голову веселящий, предупреждающий ток.

— Все-таки, — уже настойчиво сказал Мешков, — с кем имею удовольствие?..

— Ах, нету вам покоя! Я Александр Пастухов. Говорит это вам что-нибудь?

Меркурий Авдеевич взялся обеими руками за край стола. Как он мог сразу не узнать в этом снисходительном лице единственного наследника Владимира Александровича Пастухова? Тот же бессовестный взгляд, та же небрежная речь, что и у отца. И даже хохочет, как отец: прямо с серьёзности — в хохот, точно взорвётся что внутри. А щеки, холёные щеки, несмотря на молодость, так и скатываются книзу на подбородок. Да, да, видно, все неприятное перенято сынком от родителя, и не мудрено, что у Меркурия Авдеевича засосало под ложечкой от неутешной обиды.

Он вспомнил, что Владимир Александрович умер его должником, не признавая долга, и что заставить его признать долг было нельзя. Дело началось, ещё когда Пастухов служил в управлении дороги. Пастухов выписал требование на хозяйственные товары, которые Мешков должен был поставить дороге, и получил некоторую комиссию от поставщика, конечно негласную. Товар был поставлен, а контроль дороги признать требование в полной сумме отказался. Мешков долго искал с дороги убытки, но безуспешно. Так как дело было проиграно, он предложил Пастухову возвратить комиссию, но, во-первых, к тому времени Пастухов ушёл с дороги, а во-вторых, получение комиссии было недоказуемо, о чём он преспокойно и сказал Мешкову с глазу на глаз. Бессилие перед неблагородством поступка лишило Меркурия Авдеевича покоя. Он жил правильной, честной жизнью и мучительно требовал того же от каждого. Получение комиссии за заказ было обычным способом служащих дороги, и то, что поставщик давал деньги, а делавший заказ брал деньги, не мешало им считать друг друга людьми порядочными. Это делалось по-джентльменски, ко взаимному удовольствию и было похоже на музыкальный бой часов, который только сопровождает течение времени, но никакого влияния на время иметь не может. Однако если бы остановился бег самого времени, то к чему было бы заниматься музыкальной игрой! Мешков так и считал, что ввиду несостоявшейся сделки естественно должно отпасть и сопровождение её аккомпанементов. Этого требовало именно джентльменское понимание дела. Но Пастухов совершенно лишён был таких идеальных понятий. Он находил, что коммерция есть риск, и отвечает за риск только коммерсант. И он заявил Мешкову: «Что вы хотите от меня, Меркурий Авдеевич? Вы хотите сказать, что я получил от вас взятку? Но я никогда не посмел бы обвинить вас в том, что вы даёте взятки: я слишком уважаю вашу репутацию честного человека». И после этого он продолжал с улыбкой приветствовать Мешкова на улице, любезнейше поднося два пальца к красному околышу своей дворянской фуражки.

Вот эта улыбка и разбередила обиду Меркурия Авдеевича, едва он услышал имя — Александр Пастухов. Не выпуская из рук края стола, он сказал:

— Как же, Александр Владимирович, как же, имя ваше мне весьма знакомо. За покойным Владимиром Александровичем я числю должок.

— Вы что же так говорите, — усмехнулся Пастухов, — уж не собираетесь ли получить отцовский должок с меня?

— А как вы думаете, Александр Владимирович? Хранить добрую память покойных возложено ведь на наследников.

— Самое лучшее для памяти моего отца — это если вы оставите о ней заботу.

— Единственно на вашу заботу рассчитываю, Александр Владимирович.

— Так вот к вашему сведению, — не без злобы проговорил Пастухов, — я от отца только рассохшийся шкаф получил да кресло о трех ножках. Никаких его обязательств я не принимаю, потому что ничего не наследую. Давайте выпьем за упокой его души и на этом кончим.

— Нет, — ответил Меркурий Авдеевич, отстраняя рюмку, — нет, батюшке вашему о моем спокойствии не было дела, и за его упокой кушайте без меня.

— Ну, это уж вы не по-христиански! — точно обрадовавшись, вскрикнул Пастухов, и с ним вместе неожиданно засмеялись его приятели.

— Не по-христиански? — хмуро спросил Меркурий Авдеевич, приподнимаясь и отодвигая ногами стул. — Христианство желаете мне преподать?

Пришла, видимо, очередь засмеяться ему, и движение его лица как будто начало улыбку, но приостановилось. Кровь помутила глаза, они выпятились из раздвинувшихся век, и в то же время навись бровей сплошным мрачным козырьком опустилась над переносицей. Заново ощутил Меркурий Авдеевич прилив горячего тока к ушам, точно хватил залпом спиртного, но в этом токе уже не было ничего весёлого. Мешков знал: стоило ему поднять голос, как уже нельзя будет удержать рвущегося наружу крика, и если попытаются остановить крик, то завопит самое сокрытое в нём и непокоримо-живучее существо: ярость. Он удержал себя ещё более пьянящим, чем этот ток, напряжением. Он не крикнул. Он удушил голос вина. Он дал языку перебрать за стиснутыми зубами обличающие, может быть способные кого-то уничтожить, слова: образованные господа, артисты, юриспруденты! Вот, вот, юриспруденты! Он шагнул по крошечной скрипучей комнате, оглядел этих юриспрудентов — непринуждённых господ, посмотрел за окно на улицу, обернулся, произнёс очень тихо, чтобы только не крикнуть:

— Нет, господа… насчёт христианства… я не позволю…

Он опять взглянул в окно, стараясь перебороть себя, и хотя взор его был застлан гневом, он увидел, со странной яркостью, свою дочь Лизу, которая шла не торопясь, в сопровождении молодого человека — да, да, молодого человека, ученика технического училища Кирилла Извекова, — шла по солнечной стороне улицы, в праздничном гимназическом коричневом платьице, с сиреневым бантом на груди, по форме Мариинской гимназии, шла с кавалером так, будто не существовало родительского дома, который видел её всеми своими окнами, и синими воротами, и калиткою, и замершим, остановившимся отчим взором Меркурия Авдеевича — о боже мой, видел её, да, видел её, свою Лизу, гуляющей с кавалером, сыном школьной учительницы Извековой, тоже непринуждённой, как эти господа, независимой, а может быть, и неблагонадёжной женщины — натуралистки, конечно натуралистки! Они ведь все натуралисты. Юриспруденты! Дочь Меркурия Авдеевича фланировала по улицам с кавалером! Да-с, другого слова Меркурию Авдеевичу не подвернулось и не могло подвернуться, и он ответил с негодованием:

— Я не позволю, господа, извините, не позволю фланировать!

С этим словом он выбросился, — не вышел и не выбежал, а выбросился вон, схватив котелок и трость и только, на бегу пригибаясь, отдавая поклон:

— Имею честь… господа!

Пастухов живо поднялся и шагнул к окну. Он увидел, как Мешков распахнул калитку и как она захлопнулась, звякнув припрыгнувшей щеколдой.

— Вот с кого надо писать! — быстро сказал он, грубо проводя ладонью по лицу, как будто утираясь после охлаждающего умыванья.