– Тетя Ната сейчас небось обедает.

– Ага, – кивнул головой дед. – Погодь, поспеем. Дай покурю малость. Тут идти-то версты полторы, не боле…

Он медленно потягивал трубку.

Ветра не было, и голубоватый дым волнисто расплывался возле его морщинистого лица с большим горбатым носом и гладкими белыми усами.

Сашка смотрел, как проступает в трубке сквозь табак оранжевый огонек:

– Дедуль, а почему ты тут сидеть любишь? Тут же грибов совсем нет и сыро.

Дед усмехнулся:

– Да так… памятное местечко…

– Как – памятное?

– Тут мой друг погиб. Крестного сын. Вася.

– Ты что-то не рассказывал.

Дед молча кивнул головой и продолжал курить.

Желудевая Падь лежала перед ними.

Толстые, тесно стоящие дубы кое-где переплелись корявыми ветвями, широкие стволы утопали в узорчатых листьях папоротника.

Лучи вечернего солнца, пробившиеся сквозь листву, играли на дубовой коре.

Дед выпустил дым сквозь усы, потрогал висок:

– Да… давно это было…

– В войну?

– В войну. В ее самую. Тут у нас немцы стояли, а мы с отрядом были верст семьдесят отсюдова.

– Возле Черногатина?

– Да. А Вася из Малых Желтоух был. Выросли вместе, вместе в отряд ушли. Ну и невеста была у него. Не в Желтоухах, а у нас, на Слободке.

– Она жива щас?

– Нет. Лет семь тому померла. И его нет.

– А ты, дедуль, знаешь, как он погиб?

Дед снова усмехнулся:

– Да я ж видал все. Прямо на моих глазах.

– Правда?

– Правда, Саш, правда.

Дед раскурил погасшую трубку, вздохнул:

– В сентябре было. Мы тогда думали в Белоруссию идти, фронт там был. А у нас уж ни оружия, ни припасов не было. Ждать-то неоткуда. Что было – потратили. Так по лесам и отсиживались. Короткие вылазки делали. Ну и командир решил идти прорваться к нашим, чтоб зимой не околеть в лесу.

– Дедуль, а в деревнях вы не могли зимовать?

– В деревнях-то немцы, голова! Это ж все немчурой занято было. Вот. Ну и Васька, а он хороший разведчик был, на хорошем счету, упросил, стало быть, командира отпустить его за хлебом. А заодно и с невестой проститься. Ну и пошли мы. С подводой, тихохонько пошли. Шли ночь, день спали в кустах. Потом опять ночью. И вот только утро начинается, а мы впятером входим в Желудевую Падь.

Дед сощурился, пососал трубку:

– Солнце тогда еще токмо-токмо встало, туман еще, мга вокруг дубов. Кобылка наша плохонькая, ребра светятся. У телеги колеса ветошью обмотаны, чтоб не гремели. Идем, стало быть. Васька лошадь ведет, Сережка Осадчий сзади, Петька Бирюленок с Женькой на телеге, а я справа так-то во… – Дед встал, выпрямился с трубкой в зубах. – На грудях у меня автомат немецкий, две гранаты за поясом, френч, с офицера снятый. И вот, стало быть, только мы входим, значит, как…

Он вздрогнул, вынул изо рта дымящуюся трубку и громко заблеял высоким голосом:

– Ммеееееее…

Впалый рот его широко открылся, обнажив редкие сточившиеся зубы, глаза закрылись, седая голова откинулась назад:

– Ммеееееее…

Сашка недоумевающе уставился на него.

Дед вытянул перед собой руку с трубкой, качнулся и пошел по папоротникам, блея и трясясь.

– Дедуль… дедуль… – прошептал бледный Сашка, привставая.

Дед шел к дубам, высоко поднимая колени.

Дрожащий голос его эхом разносился по Желудевой Пади.

Заседание завкома

К заводскому клубу Витька Пискунов пришел в девятом часу – два фонаря уже горели, возле облупившихся десятиметровых колонн толпились парни. Заметив его, они перестали разговаривать, повернули к Витьке свои хмельные лица:

– Привет, Пискун.

– Здорово…

– Ну что – готов?

– Готов. Морально и физически. – Витька достал папиросу, приблизился к широколицему парню. – Дай-ка…

Парень вынул изо рта сигарету, протянул Витьке:

– Собрались уж. Тебя дожидаются.

– Черт с ними. – Витька прикурил.

– С ними-то с ними, а попотеть тебе придется, это точно.

– А что ты волнуешься? Мне ж потеть, не тебе. – Запрокинув голову, Витька выпустил вверх дым, посмотрел на звезды.

– Да я не волнуюсь, я так. – Парень затушил окурок о колонну. Другой парень – высокий и горбоносый, оскалясь, хлопнул Витьку по плечу:

– Ничего, робя, Витьку с кашей не съешь! Он сам кого хочешь слопает! Правда, Витьк?

Пискунов молча курил, привалившись к колонне.

– Да, Пискун, дозашибался ты, – качнул головой другой парень, – Не завидую.

– Ладно, Жень, не расстраивай его…

– А чего это они в клубе надумали?

– Зал на ремонте.

– Ааааа… Понятно.

Пискунов докурил, щелчком послал окурок в клумбу и, отстранив широколицего, двинулся к двери.

– На танцы придешь?

– Не знаю…

– В общем, Витек, бутыль с тебя по случаю такого случая, – хмыкнул горбоносый в спину Пискунова.

– Бутыль? – Оттянув дверь, Витька обернулся. – Хуиль! Бутыль сам поставишь, за футбол еще задолжал… А за мной не заржавеет, не боись…

Хлопнув дверью, он вошел в вестибюль.

Внутри было пусто. Окошечко кассы не горело. На вешалках висел халат уборщицы, три чьих-то пальто и серый плащ Клокова.

“Приперся, – подумал Пискунов, проходя по вестибюлю. – Этого хлебом не корми, дай позаседать”.

Дверь в зал была открыта. Пискунов вошел. На слабо освещенной сцене, прямо под громадным портретом Ленина, сидели люди. Они занимали середину длинного стола, покрытого красным сукном.

– Можно войти? – негромко спросил Пискунов. Его голос гулко разнесся по пустому залу.

– Входи, входи, – откликнулась Симакова. Она сидела в центре стола и перебирала какие-то бумаги.

– Он и здесь без опоздания не может. – Сидящий рядом с ней Хохлов посмотрел на часы. – Пятнадцать минут девятого.

– Привычка, – рассмеялся Клоков. – В кровь вошло уж. Как ни день – так Пискунов. Кто опоздал – Пискунов. Кто напился – Пискунов. Кто мастеру нагру…

– Сергей Васильевич, – перебила его Симакова, – о Пискунове после. Давайте с путевками закончим. А ты, Пискунов, сядь, посиди пока.

Витька, не торопясь, прошел меж кресел и сел с краю, поближе к двери.

– Если дать сто кузнечному и сто десять литейному, как Старухин предлагает, тогда механосборочному останется всего восемьдесят четыре путевки. А гаражу вообще двенадцать… то есть четырнадцать, – зашелестел бумагами Хохлов.

– Ну и правильно, – спокойно проговорила Звягинцева, постукивая карандашом по столу. – Механосборочный никогда план не выполняет, всегда завод подводит. Кузнечный с литейным поднажмут, а сборщики все на тормозах спустят: то станки у них ломаются, то текучесть кадров… Поэтому и завод-то не балуют – ни квартир, ни заказов, ни путевок.

– Ну, положим, квартир нет не только поэтому, – нахмурился Клоков. – У строителей не все ладится. Квартиры будут. В Ясеневе три дома заложили, в Медведкове два. А сборщиков тоже понять нужно. У нас ведь и ответственность больше, и условия потяжелее. И платят нашим рабочим негусто…

– Да ну вас! – Звягинцева распрямилась, отчего два ордена, прикрепленные к ее серому жакету, слабо звякнули. – Платят негусто! Платят всем одинаково. Работать нужно. План выполнять. Тогда и платить хорошо будут, и заказы появятся, и путевки. Весь завод горит из-за сборщиков. Весь!

– Но ведь надо понять, что работать на конвейере тяжелее, а за сто сорок рублей никто особенно не горит жела…

– Понять! Вон сидит, поймите его! – Звягинцева показала карандашом в полутемный зал, где меж круглых кресел маячила голова Пискунова. – Ваш ведь фрукт, из механосборочного. Поймите его! Он зашибает, прогуливает, а мы его понять должны.

– Татьяна Юрьевна, хватит об этом, – проговорила Симакова. – Давайте путевки распределять. У меня завтра отчет в ВЦСПС, ночь еще сидеть… В общем, или дать всем поровну, или как Старухин предложил.

– Поровну нельзя, – вставил Урган. – Татьяна Юрьевна права. Лучше всех работают литейщики. Им и дать надо больше всех. А сборщики пусть на турбазу едут. Вон под Саратовом я был прошлый год – любо-дорого посмотреть. И питание хорошее, и Волга рядом. Не хуже юга.