Я промыл разрез спиртом. Сапожков зашипел и выругался. Обколол кокаином, наложил пять швов шелком и забинтовал. Нос вправил одним движением, пока он не успел испугаться, и заложил в ноздри марлевые тампоны.
— Лежать. Головой не вертеть. На лоб мокрую тряпку. Не вставать, пить понемногу.
Это я сказал больше Шмакову, чем Сапожкову. Шмаков кивнул рябому подбородком: сделай.
Когда я снова сел возле Короваева, прошло, наверное, около часа. Он выпил две кружки и лежал с ногами на лавке, под хозяйским тулупом. Лицо оставалось бледным, но серость с губ ушла. Пульс сто, хорошего наполнения.
— Ну, доктор, — сказал он. — Полечили. Теперь говорите, зачем пришли.
— Лечить.
— Это я понял. А еще?
Шмаков за столом перестал качать ногой.
— Еще детей заберу, — сказал я. — Детям здесь делать нечего.
— Детей? — Шмаков засмеялся. — Ишь, какой. Дети тут самое дорогое.
— Детей выпустите, — сказал Короваев. — Они нам зачем?
В горнице стало тихо. Шмаков повернулся к нему и смотрел долго, и усмешка у него сползла.
— Ты, Федор, лежи, — сказал он наконец. — Тебе доктор лежать велел.
— Я и лежу. А детей выпустите.
Трое у окон смотрели теперь не во двор, а на них. Рябой тоже. Решалось сейчас не только про детей, и это понимал каждый в горнице.
Шмаков подумал и скривил губы.
— Девку отдам, ладно. А малой останется. При мальце батька сидит смирно. И мамка.
Короваев ничего не сказал. Я тоже.
Девочку вывели из-за двери. Худая, длинная, в темном платье, коса через плечо, губы искусаны. За ней в дверях показалась мать, полная, растрепанная, с мальчиком на руках, и рябой отпихнул ее обратно.
— Соня! — крикнула мать.
Девочка оглянулась на нее и пошла ко мне.
Я довел ее до крыльца, приоткрыл дверь и крикнул в сторону леса, что выпускают девочку и чтобы никто не стрелял. С опушки коротко ответил Стрижак.
— Иди прямо к лесу, — сказал я ей. — Не беги. Там казаки, они встретят.
Она пошла через огород, потом через двор, между серыми халатами. Никто ее не тронул, кто-то даже посторонился. Я смотрел, пока она не дошла до ворот, а потом до опушки, где навстречу ей шагнул казак.
Когда я вернулся в горницу, заговорили сразу трое.
Одно и то же разными словами. Выйдем, и всем новый срок, всем, кто тут был, без разбору. В кандалы, к тачке на цепь. Кто заводил, того на виселицу, а не на виселицу, так забьют, а на бумаге напишут, что помер от болезни. Как Ваську чуть не забили.
Про Сапожкова и Лихачева рассказывали охотно и подробно. Палка у Сапожкова была своя, березовая, и он с ней не расставался. Урок давали такой, что за день не сделать, а за невыполненный урок пороли. Сапог не выдавали, порой рубили просеку по колено в воде, в опорках. Хлеб сырой, рыба тухлая. Деньги за работу, которые положено записывать в книжки, никто не видел ни в руках, ни в книжках. Заведующий ворует, и все об этом знают.
Я слушал и не перебивал. Половину, скорее всего, прибавили. Вторая половина была похожа на правду.
— А мы японцев подождем, — сказал один из тех, что у окна, тощий. — Японцы скоро придут, все говорят. Придут, тюрьмы откроют, и будет воля.
— Кто говорит?
— Все говорят.
— Кто из вас видел японское распоряжение, что каторжников освободят?
Никто не ответил.
— А я японцев видел, — сказал я. — Вчера, на тракте. Четырнадцать человек сидели в засаде. Они пришли убивать, а не тюрьмы открывать. Тринадцать теперь лежат в одной яме. Четырнадцатого вы утром видели на лошади. Это пленный, и руки у него связаны.
Тощий открыл рот и закрыл.
— Так это пленный? — спросил кто-то.
— Пленный.
По горнице пробежал шепот, и рябой вышел на крыльцо крикнуть во двор.
Шмаков смотрел на меня, прищурившись.
— Складно говорите, господин доктор. А помилование нам будет? Если сложим?
— Не знаю.
— Как это не знаете?
— Я врач. Сроки не отменяю.
— Тогда чего пришел?
— Чтобы никто сегодня больше не умер. И чтобы спросить того, кто может решить остальное.
— Это кто ж такой?
— Он у опушки. Сейчас позову.
Я вышел на крыльцо. Во дворе стало тише, чем было, когда я входил: про пленного уже узнали в казармах. Я крикнул, и через минуту от опушки отделился Ракитин и пошел через тракт к воротам.
Он явно ждал, что придет его время и успел переодеться. Теперь на нем был китель с серебряными полковничьими погонами и фуражка. Шел он важно, не торопясь.
Во дворе на него смотрели все. На Ракитина смотрели, как на привидение. Полковник!
У крыльца я в нескольких словах рассказал ему, что услышал.
В горнице Ракитин снял фуражку, поздоровался со всеми сразу и ни с кем в отдельности и сел на лавку напротив Шмакова.
— Полковник Отдельного корпуса жандармов Ракитин, — сказал он. — К тюремному ведомству отношения не имею. Господину Лихачеву не подчиняюсь, он мне тоже. Я правильно понял доктора? Если за сегодняшний день вам не прибавят срока, многие выйдут и сложат оружие?
— Да, — ответил Короваев.
Шмаков промолчал.
— В Тихменевском есть телеграф, — сказал Ракитин. — Я могу телеграфировать губернатору напрямую, сегодня же. Что он ответит, не знаю, и обещать за него не буду. Но спрошу так, чтобы ответ был ясный. Без «впоследствии» и «по рассмотрении».
— А мы пока?
— А вы пока ждете. И никого не трогаете.
Шмаков посмотрел на Короваева, потом на своих у окон.
— Подождем. Только баба, мужики и малой при нас останутся. Чтобы вы там, пока ждете, не передумали.
— Договорились, — сказал Ракитин.
Перед уходом я еще раз посмотрел повязку Короваева. Она держалась, только чуть промокла сзади.
— Если ответ придет такой, как вы хотите, — сказал я негромко, — выйдете?
Он долго смотрел на меня снизу.
— Выйду. И людей выведу.
До почты мы шли по тракту через весь пост. Улица была пустая, в окнах изб мелькали лица и пропадали. На крыльце почтово-телеграфной конторы сидели трое солдат Зуева с винтовками на коленях и вскочили, когда мы подошли.
Телеграфист, немолодой чиновник с пушистыми усами, в форменной тужурке и черных нарукавниках, поднялся из-за аппарата.
— Линия есть? — спросил Ракитин с порога.
— С утра была, ваше высокоблагородие. Сейчас проверю.
Он постучал ключом, подождал, постучал еще. Аппарат ответил дробью, и из него поползла узкая бумажная лента. Телеграфист пропустил ее между пальцами.
— Рыковское отвечает. Линия есть.
Ракитин выдохнул. Только теперь я понял, чего он боялся всю дорогу через пост. Проволока шла вдоль просеки, и чинили ее, между прочим, сами бунтовщики.
Он сел за стол, взял бланк и стал писать, почти не останавливаясь. Перечитал, вычеркнул два слова и подал мне.
«Срочная, служебная. Александровский пост, военному губернатору. В Тихменевском вооруженный беспорядок рабочей партии ссыльнокаторжных, начат утром. Убит надзиратель, ранены надзиратель и нижний чин. При попытке прорыва в тайгу убито четверо арестантов, ранено трое. Заложниками удерживаются заведующий работами, его жена, сын восьми лет, писарь, раненый надзиратель, всего пять. Дочь заведующего освобождена. Большинство участников готово сложить оружие и вернуться под надзор при условии, что за самый факт участия новый срок назначен не будет. Убийство и ранения чинов администрации полагаю расследовать отдельно, в отношении каждого виновного, не силами местной администрации. Прошу указаний срочно. Полковник Ракитин».
Телеграфист сел к ключу.
Ждать пришлось долго.
Я вернулся к своим раненым. Жарков перенес обоих с опушки в пустую избу поселенца, хозяева которой при первых выстрелах убежали к лавкам. Парень с пробитым бедром спал. Предплечье второго я развязал на столе, при хорошем свете, и вычистил рану от мелких осколков кости. Потом уложил руку в шину уже как следует, на двух узких досках, выстланных ватой. Пальцы у него были теплые. Руку, может быть, и сохраним. Солдату с разбитой головой я зашил кожу, четыре шва.