Я расстегнул пояс и снял его вместе с кобурой. Потом вынул из кармана браунинг. Все это я отдал Стрижаку.
— Сумку возьму. Больше ничего.
Стрижак держал в одной руке пояс с кольтом, в другой браунинг и не знал, куда их деть.
— Если через четверть часа не выйдешь, войду сам.
— И перебьешь заложников.
— Потому и не хочу тебя туда пускать.
Мы помолчали.
— Если через четверть часа не выйду, значит, работаю, — сказал я. — Одна перевязка там с полчаса. Пока не услышишь стрельбы, жди.
Он не ответил. Повесил мой пояс себе на плечо и отвернулся к дому.
Я вышел из-за деревьев и пошел к воротам. Шагов полтораста по вытоптанной земле, через дорогу. Сумку держал в левой руке, а правую отвел чуть в сторону, чтобы видели, что она пустая. Шел не торопясь. Кто идет быстро, тот похож на человека, который что-то задумал.
Ворота приоткрылись, когда до них оставалось шагов десять.
Во дворе стояли люди. Человек сорок, в серых халатах, кто у стены казармы, кто у кухни, кто посреди двора с топором. Смотрели молча. У одного на ногах были кандалы, и цепь, подвязанная к поясу, звякнула, когда он переступил. Кто-то сплюнул. Пожилой бородатый мужик снял шапку.
— Доктор, — сказал кто-то негромко.
— Без ружья пришел. Гляди.
Я прошел через двор и огород к дому.
На крыльце стоял каторжник с берданкой, коренастый, рябой.
— Руки подыми.
Я поднял. Он обхлопал меня по бокам, по карманам, по голенищам и заглянул в сумку.
— Ножи что ль?
— Скальпели. Без них не вылечу.
Он подумал и посторонился.
В горнице было светло, окна на две стороны. Стол, лавки, божница в углу, часы с гирями на стене. У окон стояли трое с винтовками. За столом сидел человек лет тридцати пяти, худой, жилистый, с белесыми бровями и быстрыми светлыми глазами. Халат он снял, рубаха на нем была в чужой крови. Перед ним на скатерти лежал револьвер.
— Господин доктор, — сказал он и не встал. — Милости просим. Шмаков я. Ефрем.
Я кивнул и посмотрел на пол.
Короваев лежал у печи на постеленном халате, и халат под ним был черный и мокрый. Крупный, костистый, седобородый, коротко стриженный. Лицо серое, губы бледные, на лбу холодный пот. Глаза открыты.
В углу, у двери в соседнюю комнату, сидел на полу связанный человек в форменной тужурке, с разбитым лицом. Сапожков, надо думать. Из-за двери доносился женский шепот и детский голос.
Я опустился возле Короваева на колени.
Пульс на запястье частый и слабый, за сто двадцать. Кожа холодная, влажная. Рубаха на правом плече набухла кровью, я разрезал ее ножницами и снял.
Пуля вошла спереди, под наружным концом ключицы, и вышла сзади, ниже лопаточной ости. Входное отверстие маленькое, с карандаш, края вдавлены. Выходное шире, рваное, и из него шла кровь. Темная, но с толчками: каждые две-три секунды из глубины поднималась алая струя. Небольшая, иначе он не дожил бы до моего прихода, но и такой хватит, чтобы через полчаса разговаривать стало не с кем.
— Ты, — сказал я, не оборачиваясь. — Иди сюда.
Подошел молодой белобрысый парень лет двадцати, с винтовкой.
— Винтовку поставь. Смотри сюда.
Я нашел пальцем ямку над ключицей, ближе к шее, где под кожей бьется подключичная артерия, и вдавил вниз и назад, к первому ребру. Алые толчки в ране прекратились.
— Вот здесь. Большим пальцем. Дави вниз, к ребру, и сильно. Отпустишь, он умрет. Понял?
— Понял, — сказал парень и сглотнул.
Он поставил палец на место моего, и я убрал руку. Кровь продолжала сочиться, но уже без толчков.
— Как зовут?
— Гришка. Пестов.
— Дави, Гриша. Пока не скажу, не отпускай.
Я повернулся к Шмакову.
— Кипяток нужен. Таз, чистые полотенца, лампу поближе.
— Самовар у хозяйки с утра горячий, — сказал Шмаков. — Чай пили. Как раз к гостям.
Принесли самовар, таз и полотенце, расшитое красными петухами, явно не арестантское. Инструменты я бросил в кастрюлю, залил кипятком и поставил на плиту в кухне. Пока они кипели, вымыл руки, облил спиртом и протер спиртом кожу вокруг обеих ран, широко, от шеи до лопатки.
Короваев следил за мной глазами.
— Будет больно, — сказал я. — Кокаин в кожу положу, но глубже он берет плохо. Морфия дам, только немного. Вам сейчас много нельзя.
— Делайте, — сказал он.
Голос слабый, а интонация хозяйская.
Я сделал ему морфий под кожу, в здоровое плечо. Обколол кокаином края выходной раны, подождал, сколько было можно, и рассек ее шире, вверх и вниз, сантиметров на пять, чтобы видеть, что внутри.
Внутри были размятая мышца и сгустки. Сгустки я выбрал пальцами и марлей, и в глубине, между волокнами, показался сосуд. Пестов держал палец как надо, и сосуд не бил, только вяло сочился. Я подвел зажим и закрыл его. Вторым зажимом пережал выше разрыва. Потом перевязал оба конца шелком и снял зажимы.
— Отпускай, Гриша. Медленно.
Он отпустил. Я смотрел в рану. Сухо. Где-то в глубине сочилось из мелких сосудов, но это была уже обычная рана, а не кровотечение.
— Все. Садись.
Пестов сел прямо на пол и посмотрел на свою руку. Палец побелел и не разгибался.
Дальше пошло проще. Я взял руку Короваева за локоть и повел плечо вперед и назад, держа ладонь на суставе. Головка плечевой кости поворачивалась вместе с рукой, без хруста и без провала. Кость пуля обошла. Кисть теплая, пульс на запястье есть, пальцы сжимаются.
— Здесь чувствуете?
Я провел ногтем по наружной стороне плеча.
— Глухо, — сказал Короваев. — Как через рукавицу.
Значит, задет нерв, которым руку поднимают в сторону. Перебит или помят, сейчас не узнаешь. Помятый за несколько месяцев отойдет. Перебитый- нет.
— Руку в сторону, может, долго не поднимете. Может, и никогда. А жить будете.
— Мне ею не плясать, — сказал Короваев.
Канал я промыл марганцовкой. Из входного отверстия вымыло серый свалявшийся клок рубахи. Это хорошо: хуже, когда он остается внутри и месяцами гниет. Потом заложил в канал пенициллиновую мазь из банки и протянул насквозь, от входа до выхода, полосу йодоформной марли, чтобы гной, если будет, шел наружу. Расширенную рану сзади зашил тремя редкими швами, оставив место для марли. Наглухо огнестрельную рану не шьют. Повязку наложил восьмеркой через плечо и под мышку, а руку подвесил на косынку из полотенца с петухами.
— Ноги ему поднимите, на лавку. Укройте чем-нибудь, хоть тулупом.
Я высыпал в кружку порошок из пакета, соль, соду и сахар, развел кипятком и разбавил холодной водой.
— Сначала это. Потом сладкий чай. Пейте понемногу, но все время.
Короваев пил. Пульс был еще частый, но полнее, и под пальцами больше не пропадал.
Я встал и пошел в угол, к Сапожкову. Рябой с берданкой шагнул наперерез.
— Его не трожь. Он наших бил.
— Сейчас он тоже мой больной.
— Он Ваську из нашей казармы в прошлом месяце забил так, что тот неделю кровью харкал!
Я посмотрел на Шмакова. Тот покачивал ногой под столом.
— Пусть лечит, — сказал он. — Нам этот живой нужнее. Мертвого на обмен не возьмут.
Рябой отступил.
Сапожков оказался плотным рыжеватым мужиком лет сорока с толстой шеей. Левый глаз у него заплыл совсем, нос был сломан и свернут набок, на рубахе засохла кровь. Руки ему связали за спиной, и рукав тужурки пропитался кровью до локтя.
— Что было утром, помните?
Он посмотрел на меня одним глазом.
— В караулку бежал. А потом… Не помню. Очнулся тут.
— Голова болит? Тошнит?
— Тошнит.
Он покосился на пол рядом с собой и замолчал.
Зрачки одинаковые, на свет сужаются оба. Пульс семьдесят, полный. Говорит медленно, но связно. Когда я развязал ему руки и велел сжать мне пальцы, сжал обеими одинаково. Сотрясение мозга. Неприятно, но не смертельно, если его не трясти и не бить по голове еще раз. В этом доме второе вполне вероятно.
На левом предплечье, снаружи, шел разрез, сантиметров семь, глубокий, через кожу и фасцию до мышцы. Закрывался рукой от ножа. Края чистые, рана свежая, утренняя, такую можно шить. Ребра слева болели при каждом вдохе, но, когда я сдавил грудную клетку с боков, ничего не хрустнуло и боль не стрельнула в одну точку. Ушиб, может быть, трещина. Легкое дышит.