Мы ушли задами, через огороды, прямо в лес. Двенадцать человек с четырьмя берданками, двумя револьверами, топором и мешками хлеба и сала из кладовой заведующего. И мы двое. Руки нам связывать не стали: по тайге со связанными руками далеко не пройдешь. Шмаков шел впереди, рябой с берданкой за мной.
С опушки я оглянулся. Стрижак стоял у плетня, где мы его оставили, и казаки рядом.
Первые часы все выглядело почти прилично.
Шли звериной тропой, сначала по склону, потом вдоль ручья, все время забирая к югу. Шмаков тропу знал или делал вид, что знает. Под ногами мох, корни, валежник, местами вода по щиколотку. Гнус поднялся сразу, как только мы вошли под деревья, висел над каждым и лез в глаза, в уши, за ворот. Каторжники давили его на шее ладонями и ругались. Я тоже.
Ракитин шел рядом со мной и разговаривал.
Я не сразу понял, что он делает. Казалось, он болтает от скуки. Спросил у тощего, откуда тот родом, и тощий, помявшись, ответил: из-под Ржева, а зовут Харитоном. Спросил у Пестова, давно ли тот на острове. Спросил у пожилого, который хромал позади, что у него с ногой. Отвечали сначала нехотя, потом все охотнее. Человеку, которого годами не спрашивали ни о чем, кроме фамилии и того, почему не на работе, трудно удержаться, когда спрашивают по-человечески.
Пестов оказался из Тамбовской губернии. Восемь лет каторги за убийство в драке, на Святках, по пьяному делу. Оставалось пять.
— А теперь сколько будет? — спросил Ракитин.
Пестов не ответил. Шел, глядя под ноги, и мял в кулаке лямку мешка.
Хромой, Анисим, был из тех, кого на каторге зовут мужиками. Поджог, двенадцать лет, отбыл десять. Со Шмаковым он спал на одних нарах и, когда двери открылись, пошел за ним, потому что пошли все, а потом поворачивать стало поздно.
Рябой говорил меньше всех, и Ракитин к нему не лез. Только раз, на привале у ручья, спросил словно между делом, давно ли Кондратьев служил.
— Год, — сказал рябой. — Год, собака, служил. Мне в мае зуб выбил. Вот этот.
Он оттянул губу и показал дыру.
— Больше не выбьет, — добавил он и засмеялся.
Ракитин кивнул с таким видом, будто ему сообщили про погоду.
Часы у Ракитина были хорошие, с гравированной крышкой, и он поглядывал на них всю дорогу. Когда солнце ушло за сопки и под деревьями стало сумрачно, он остановился.
— Господа, — сказал он. — По этой тропе пятнадцать верст вышло с лихвой. Договор исполнен. Мы уходим.
Шмаков обернулся.
— Еще немного.
Ракитин защелкнул крышку часов и медленно убрал их в карман. Он понял все сразу, и я тоже. Плохо.
— Уговор был на пятнадцать, — сказал я. — Ты сам согласился. При всех.
— Тайга, доктор. Тут версты длинные. Тут одна за две идет.
— Я считал по часам.
— А я по ногам.
Беспалов ткнул меня прикладом между лопаток. Не больно, но так, чтобы я понял.
— Иди.
— Ефрем, — сказал сзади Анисим. — Погоди. Уговор же был. Отпусти их. Без них быстрее пойдем.
— Верно, — сказал Пестов. — Мы ж не душегубы…
Шмаков развернулся к ним. Револьвер был уже у него в руке.
— Ты, Гриша, скажи еще слово, и останешься тут с ними. Насовсем. Тут тебя никто не найдет. И ты, Анисим, следом. Кто еще уговор вспомнил?
Больше никто ничего не вспомнил. Пестов опустил голову. Анисим отвернулся.
Теперь стало ясно, что нас не отпустят. И что если с нами решат что-нибудь сделать, то решат быстро.
Мы шли до темноты и еще около часа в темноте, спотыкаясь и держась за спину идущего впереди.
Остановились в глухом месте под елями, где мох был по щиколотку. Костров не разводили. Шмаков запретил даже курить, и это было серьезно: каторжник без махорки злее голодного. Хлеб и сало ели в темноте, всухомятку. Нам тоже дали по куску. Принес Пестов, сунул в руки и ушел, не глядя.
Потом нас привязали. Руки за спину, к лиственнице, меня с одной стороны ствола, Ракитина с другой. Вязал Беспалов, и со знанием дела. Сам он сел с берданкой шагах в пяти, на корни. Второй часовой устроился у края стоянки. Остальные легли вповалку. Мою сумку Шмаков положил себе под голову.
Ночь была холодная. Комары ели нас как хотели, отмахнуться было нечем.
— Вадим Александрович, — сказал Ракитин очень тихо, я едва расслышал. — Не спите?
— С этими комарами? Нет.
— Простите меня.
— За что на этот раз?
— За обмен. Я согласился первым. Вы, полагаю, из-за меня.
— Я согласился, потому что мальчишке восемь лет. Вы тут ни при чем. Хотя, если считать, вы меня подводите уже второй раз. Первый был с характеристикой.
Он хмыкнул в темноте.
— Считаете?
— Пока два.
Мы помолчали. Беспалов на корнях не шевелился. Спал он или нет, понять было нельзя.
— Он идет на юг, — сказал Ракитин. — Вы заметили? Весь день забирал к югу. Беглому каторжнику на юге делать нечего. На материк бегут с севера, там пролив узкий. На юге только японцы.
— Думаете, к ним?
— Харитон на привале проговорился, вы у ручья были. Сказал: к японцу выйдем, японец примет, если с гостинцем. Шмаков посмотрел на него так, что тот хлебом подавился.
Я подумал.
— Гостинец — это мы.
— Жандармский полковник и доктор, которого японцы ищут со словесным портретом в книжке. Шмаков, конечно, про портрет не знает, ему это и ни к чему. Японцы разберутся сами.
— Удобно, — сказал я. — Японцам даже искать не придется. Принесут на дом.
— До японцев еще дойти надо. А если Шмаков решит, что мы мешаем, бросит нас здесь. В том виде, в каком бросают.
— Знаю.
— Тогда слушайте, на всякий случай. Шмаков всему голова. Беспалов застрелил Кондратьева, он сам почти сказал. Сапожкова бил тоже он, и Харитон с ним. Эти трое знают, что для них все кончится одинаково, и им терять нечего. Пестов и Анисим хотели нас отпустить, вы слышали. Еще двое-трое пойдут за ними, если будет за кем. Остальным все равно, как скажут, так и сделают.
— Зачем вы мне это рассказываете?
— Затем, что если со мной что-нибудь случится, кто-то должен это знать. Для бумаги.
— А если с обоими?
— Тогда бумагу напишет Стрижак.
Я засмеялся. Беззвучно, иначе нельзя. За стволом Ракитин тоже, я почувствовал, как дрогнула веревка.
— Знаете, что меня беспокоит больше Шмакова? — сказал он, когда мы отсмеялись. — Тридцать пять человек в Тихменевском. Если через месяц губернаторская телеграмма затеряется в канцелярии, а им накинут по году, то в следующий раз все повторится, но никто не выйдет.
— Значит, надо, чтобы не затерялась.
— Вот я и думаю. Списки. Поименно. Кто сдался, кто убит, кто ушел со Шмаковым, каждого. И подшить к телеграмме, чтобы одно без другого не читалось.
— Сначала отсюда выйти.
— Это само собой.
Он замолчал, и я тоже. Подумал про Аню. Уезжая, я обещал ей вернуться и сам почти в это верил. Хорошо хоть, что она не знает, где я сейчас сижу.
Видимо, я все-таки задремал. Когда открыл глаза, под елями начало сереть. Самый глухой час, перед рассветом, когда спят даже часовые. Беспалов сидел на корнях, свесив голову на грудь.
У края стоянки хлопнуло. Негромко, будто кто-то шагах в тридцати уронил на мох полено. Где-то охнули и затихли. Хлопнуло еще раз, ближе, и Беспалов дернулся, выронил берданку и завалился набок.
— На землю, — прошипел Ракитин.
Лечь мне было некуда, веревка держала у ствола. Я сполз вниз, сколько она пускала, и вжался в корни.
Дальше все пошло очень быстро. Хлопки, один за другим, с трех сторон. Кто-то из лежавших вскочил, и его тут же сбило. Потом грохнула берданка, оглушительно после этих хлопков, и стоянку затянуло белым дымом. Закричали. Кто-то кричал «казаки», кто-то орал без слов. Ударили трехлинейки, уже открыто.
— Бросай оружие! — закричал Ракитин у меня над ухом так, что в ухе зазвенело. — Бросай, жив будешь! Бросай!
Кто-то бросил. Я слышал, как о корни стукнула винтовка и чей-то голос завыл: «Не стреляйте, братцы, бросил!».
Шмакова я увидел в последний момент. Он поднялся из мха в трех шагах от нас, серый в сером свете, с револьвером в руке, и поворачивался к лиственнице. Ко мне или к Ракитину, не знаю. Я видел только дуло.