Не верилось. Совсем не верилось.

Аня встретила меня в передней. Я подал ей бумагу, не говоря ни слова. Она прочла, посмотрела на печать, потом на меня.

— Все?

— Все.

— Ну и слава богу, — сказала она и обняла меня прямо в передней, при Семёне, который сделал вид, что ничего не видит.

В лечебницу я пришел на следующее утро, к обходу, и никому ничего не сказал до ординаторской. Там, пока грелся самовар, я положил свидетельство на стол, рядом с ведомостью.

Первым его взял Лебедев. Прочел, хмыкнул и передал Веденскому.

— Ну вот, — сказал он. — Теперь вы законный. А то были надзирателем. Как в тюрьме.

Веденский прочел и вернул мне.

— Вадим Александрович. Это же значит, что статьи теперь можно под вашей фамилией. Обе. И зеленку тоже, я там только мешаюсь.

— Зеленка остается, как есть. Вы там не мешаетесь, вы там соавтор.

Кулагин ничего не сказал, только пожал руку.

Беликов пришел последним. Он взял лист, поднес к очкам, прочел и положил обратно.

— Так. — Он снял очки. — Значит, я сегодня же пишу в управу. Сверхштатный ординатор, с этого числа, жалованье по ведомости. Хватит вам ходить надзирателем. Баранов будет писать отчеты, что мы завели лишнего врача, ну и пусть пишет.

— Спасибо, Александр Павлович.

— Не за что. Это вы мне спасибо еще скажете, когда ночные дежурства пойдут.

Он посмотрел на Лебедева.

— Николай Сергеевич, вы что-то хотели сказать?

— Хотел. Что такие вещи в ординаторской чаем не отмечают. Такие вещи отмечают в ресторане. У Палкина, скажем. Или где-нибудь попроще, но с оркестром.

— С оркестром обязательно, — сказал Веденский. — Как без оркестра? Хотя зачем он нужен, мне непонятно.

— Обязательно, — согласился я. — Все будет.

Ресторан так ресторан. Заслужил и я, и все остальные.

Записка от Потапова (адъютанта принца) пришла в тот же день, вечером, с посыльным. На плотной бумаге, без герба, четыре строки: его высочество просит господина Дмитриева пожаловать завтра в одиннадцать часов утра вместе с супругой. Ниже подпись и число.

— С супругой, — сказала Аня.

— С супругой.

— Зачем?

— Не написано.

Ночью я спал плохо. Принц был человек, от которого, как говорила Аня, можно ждать чего угодно. Он мог принять нас, а мог передумать в дверях. Мог сказать что-нибудь такое, что говорят семнадцатилетним девицам, сбежавшим от родителей, и что я не собирался слушать ни от кого, включая его высочество. И тогда придется что-то делать, а делать что-то с принцем Ольденбургским в его собственном кабинете было бы, мягко говоря, неразумно. Я ворочался и придумывал, что скажу, если он скажет то или это, и все варианты выходили плохими.

Аня спала.

Утром она надела темно-синее платье, то, что мы купили в Пассаже перед Инженерной, и шляпу без всего. Посмотрела на себя в зеркало и сказала: подойдет.

Особняк на набережной был тот же, все было то же, включая погоду, только на этот раз нас не оставили ждать в зале. Адъютант вышел навстречу, поклонился Ане, сказал «прошу вас» и открыл двери, не заставляя ждать.

И что все это значит.

Принц стоял у окна, как в прошлый раз, но обернулся сразу, едва мы вошли. Посмотрел на меня коротко, на Аню долго.

— Анна Николаевна. Здравствуйте. Садитесь, пожалуйста. И вы, Дмитриев, садитесь.

Мы сели. Он остался стоять, потом тоже сел, за стол, и сложил руки перед собой. Он заговорил тихо, и это было так на него не похоже, что я в первую минуту не мог понять, что происходит.

— Я вас пригласил, — сказал он, — потому что хотел на вас посмотреть. Простите мне такую прямоту. Я слышал всякое. Вы понимаете, о чем я.

— Понимаю, ваше высочество, — сказала Аня.

Потом, кажется, чуть улыбнулся.

— Вы в самом деле хотите стать врачом? Мне говорили, вы были на войне сестрой. В Красном Кресте. Заболели и едва остались живы.

— Да.

— И после этого хотите обратно. В госпиталь, к тем же больным.

— Да, ваше высочество. — Аня сидела прямо и говорила без запинки.

— Меня спас муж. Это уже второй раз, первый был еще в Петербурге, до войны, когда меня лечили после воспаления легких так, что я чуть не умерла от лечения. И я решила, что будет разумнее, если он будет продолжать меня спасать на законных основаниях.

Она улыбнулась.

— А если серьезно, ваше высочество, то лечить людей, быть кому-то нужной, это больше счастья, чем тихая и правильная жизнь, которую мне готовили. Я это знаю, потому что попробовала и то и другое. Жаль, что отец этого никогда не понимал. И не поймет.

Принц молчал.

— Граф Николай Александрович, — сказал он наконец, — никогда не умел смотреть на жизнь глазами других людей. Я знаю его тридцать лет. Это его свойство, и оно ему дорого стоило, и стоит до сих пор.

Он снова помолчал.

— У него теперь большие неприятности. Кто-то из его людей оказался связан с бомбистами, и это дело будет разбираться долго. Но это, — он поднял ладонь, — меня уже не касается. Я вас не за этим звал.

Он повернулся ко мне.

— Я обещал вашему супругу помочь. Так или иначе. Я помню, что обещал, и сдержу, насколько это в моих силах. Гарантировать не могу, институт не мой. Но я сделаю все, что могу. Если получится, не благодарите, пожалуйста. Ни вы, ни он. Я не люблю, когда меня благодарят за то, что я и так должен был сделать.

— Спасибо, ваше высочество, — сказала Аня.

— Я же просил…

Он встал.

— Потапов вас проводит.

В дверях он еще раз посмотрел на Аню и сказал уже своим обычным голосом, громко:

— Ну надо же. Вадим Александрович, вы понимаете, кто у вас жена?

— Понимаю, ваше высочество.

— Сомневаюсь. Идите.

На лестнице Аня взяла меня под руку, и я почувствовал, что рука у нее дрожит.

— Он же добрый, — сказала она в извозчике. — Вадим. Он же добрый. Почему про него говорят такое?

— Наверное, он не всегда такой.

— Да, ты прав.

Письмо из института пришло на другой день, к обеду. На бланке, коротко: Анну Николаевну Дмитриеву просят пожаловать завтра, в час пополудни, для беседы. Подпись секретаря совета.

— Завтра, — сказала Аня. — Вадим, завтра!

Вечер она провела за столом. Мне пришлось гонять ее по латинским склонениям, по химии и по всему, что я мог припомнить. Она сама не знала, о чем ее спросят, и хотела быть готовой ко всему. В час ночи я отобрал у нее тетрадь и погасил лампу.

Институт стоял на Петербургской стороне, в большом новом здании с высокими окнами. В коридорах ходили женщины в темных платьях, с книгами, по двое, по трое и по одной. На нас они смотрели без любопытства. Мужчина в коридоре Женского медицинского института, видимо, не такая уж редкость: мужья, отцы, братья, кто-то же их привозит.

Секретарь, седой, в вицмундире, посмотрел в книгу, нашел фамилию и повел Аню по коридору. Мне он показал на скамью у стены.

— Здесь подождите. Это недолго.

Недолго оказалось сорок минут. Я сидел на скамье, мимо проходили слушательницы, из-за дверей слышался чей-то голос, читавший лекцию, размеренно, как читают то, что знают наизусть. В окно было видно двор и голые деревья. Я успел прочесть все объявления на стене: расписание, список дежурных по анатомическому театру, извещение о лекции по гистологии, которая переносится. И еще раз, с начала.

Дверь открылась.

Она вышла с таким лицом, что спрашивать было не нужно. Вид растерянный, но сияющий.

— Ну что?

— Сказали писать заявление.

Она говорила тихо, потому что по коридору шли люди, но глаза у нее были такие, что тихо не получалось.

— Сейчас. Вадим, все. Я принята.

— Кто с тобой говорил?

— Профессор. Померанцев, из совета. И дама, инспектриса, я не расслышала фамилию. Он спрашивал про латынь, про физику, про гимназический курс, а она про войну. А потом он сказал: пишите заявление, Анна Николаевна.