А голоса живых раздавались все еще сквозь вопли умирающих:
– Се, Жених грядет…
– Жених мой, Христос мой возлюбленный! – шептала Софья на ухо Тихону. И ему казалось, что огонь, горящий во теле его – сильнее огня Красной Смерти. Они поникли вместе, как будто обнявшись легли, жених и невеста, на брачное ложе. Жена огнезрачная, огнекрылая, уносила его в пламенную бездну.
Жар был так силен, что солдаты должны были отступить. Двух спалило. Один упал в сруб и сгорел.
Капитан ругался:
– Ах, дурачки, дурачки окаянные! Легче со шведом и с туркой, чем с этою сволочью!
Но лицо старика было бледнее, чем когда лежал он раненый на поле Полтавского боя.
Раздуваемое бурным ветром, пламя вздымалось все выше, и шум его подобен был грому. Головни летели по ветру, как огненные птицы. Вся часовня была как одна раскаленная печь, и в этой печи, как в адском огне, копошилась груда сваленных, скорченных, скрюченных тел.
Кожа на них лопалась, кровь клокотала, жир кипел. Слышался смрад паленого мяса.
Вдруг балки обвалились, крыша рухнула. Огненный столб взвился под самое небо, как исполинский светоч.
И землю, и небо залило красное зарево, точно это был, в самом деле, последний пожар, которым должен истребиться мир.
Тихон очнулся в лесу, на свежей росистой траве.
Потом он узнал, что в последнее мгновение, когда лишился он чувств, старец с Кирюхою подхватили его вдвоем на руки, бросились в алтарь часовни, где под престолом была дверца, вроде люка, в подполье, спустились в этот никому неведомый тайник и подземным ходом вышли в лес, в самую густую чащу, где не могли отыскать их гонители.
Так поступали почти все учители самосожжения: других сжигали, а себя и ближайших учеников своих спасали до новой проповеди.
Тихон долго не приходил в себя; долго старец с Кирюхою отливали его водою; думали, что он умрет. Обжары, впрочем, на нем были не тяжкие.
Наконец, очнувшись, он спросил:
– Где Софья?
Старец посмотрел на него своим светлым и ласковым ВЗГлЯДОМ:
– Не замай себя, дитятко, не горюй о сестрице лисвестушке! В царствии небесном душенька пречистая, купно с прочими святыми страдальцами.
И подняв глаза к небу, перекрестился с умиленною радостью:
– Рабам Божиим, самовольно сгоревшим вечная память! Почиваете, миленькие, до общего воскресения и о нас молитеся, да и мы ту же чашу испием о Господе, егда час Наш приидет. А ныне еще не пришел, поработать еще надо христу… Прошел и ты, чадо, искус огненный, – обратился он к Тихону, – умер для мира, воскрес для Христа. Потщися же сию вторую жизнь не себе пожить, но Господу.
Облекись в оружие света, стань добре, будь воин о Христе Исусе, в красной смерти проповедник, яко же и мы, грешные!
И прибавил с почти резвой веселостью:
– На Океан гулять пойдем, в пределы Поморские.
Запалим и там огоньки! Да учиним похрабрее, прижжем батюшек миленьких поболее. Ревнуя же нам, даст Бог, Россия и вся погорит, а за Россией – вселенная.
Тихон молчал, закрыв глаза. Старец, подумав, что он опять впал в забытье, прошел в землянку, чтобы приготовить травы, которыми лечил обжоги.
А Тихон, оставшись один, отвернулся от неба, все еще пылавшего кровавым заревом, и припал лицом к земле-.
Сырость земли утоляла боль обжогов, и ему казалось, что земля услышала мольбу его, спасла от огненного неба Красной Смерти, и что снова выходит он из чрева земли, как младенец рождающийся, мертвец воскресающий.
И он обнимал, целовал ее, как живую, и плакал, и молился:
Через несколько дней, когда старец уже собирался в путь, Тихон от него бежал.
Он понял, что церковь старая не лучше новой, и решил вернуться в мир, чтоб искать истинной церкви, пока не найдет.
КНИГА ДЕСЯТАЯ
СЫН И ОТЕЦ
Церковь перестала быть церковью для царевича с тех пор, как узнал он о царском указе, которым нарушалась тайна исповеди. Ежели Господь допустил такое поругание церкви, значит. Он отступил от нее, – думал царевич.
По окончании московского розыска, в канун Благовещения, 24 марта, Петр вернулся в Петербург. Он занялся своим Парадизом, постройкою флота, учреждением коллегий и другими делами так усердно, что многим казалось, будто розыск совсем кончен, и дело предано забвению. Царевича, однако, привезли из Москвы под караулом, вместе с прочими колодниками, и поместили в особом доме, рядом с Зимним дворцом. Здесь держали его, как арестанта: никуда не пускали, никому не показывали. Ходили слухи, что он помешался в уме от безмерного пьянства.
Наступила Страстная.
Первый раз в жизни царевич не говел. К нему подсылали священников уговаривать его, но он отказывался слушать их: все они казались ему сыщиками. 13 апреля была Пасха. Светлую Заутреню служили в Троицком соборе, заложенном при основании Петербурга, маленьком, темном, бревенчатом, похожем на сельскую церковь. Государь, государыня, все министры и сенаторы присутствовали. Царевич не хотел было идти, но, по приказу царя, повели его насильно.
В полутемной церкви, над Плащаницею, канон Великой Субботы звучал, как надгробное пение:
Содержай вся на кресте, вознесеся, и рыдает вся тварь, Того видяща нага, висяща на древе, солнце лучи сокры, и звезды отложиша свет.
Священнослужители вышли из алтаря еще в черных, великопостных ризах, подняли Плащаницу, внесли в алтарь и затворили царские врата – погребли Господа.
Пропели последний тропарь полунощницы:
Егда снисшел ecu к смерти. Животе Бессмертный.
И наступила тишина.
Вдруг толпа зашевелилась, задвигалась, будто спешно готовясь к чему-то. Стали затепливать свечи одна о другую. Церковь вся озарилась ярким тихим светом. И в этой светлой тишине было ожидание великой радости.
Алексей зажег свечу о свечу соседа, Петра Андреевича Толстого, своего «Иуды Предателя». Нежное пламя напомнило царевичу все, что он когда-то чувствовал во время Светлой Заутрени. Но теперь заглушал он в себе это чувство, не хотел и боялся его, бессмысленно глядя на спину стоявшего впереди князя Меншикова, старался думать только о том, как бы не закапать воском золотого шитья на этой спине.
Из-за царских врат послышался возглас диакона:
Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небесех.
Врата открылись, и оба клира запели:
И нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити.
Священнослужители, уже в светлых, пасхальных ризах, вышли из алтаря, и крестный ход двинулся.
Загудел соборный колокол, ему ответили колокола других церквей; начался трезвон, и грохот пушечной пальбы с Петропавловской крепости.
Крестный ход вышел из церкви. Наружные двери закрылись, храм опустел, и опять затихло все.
Царевич стоял неподвижно, опустив голову, глядя перед собою все так же бессмысленно, стараясь ничего не видеть, не слышать, не чувствовать.
Снаружи раздался старчески слабый голос митрополита Стефана:
Слава святей и единосущней, и животворящей, и неразделимей Троице, всегда, ныне и присно и во веки веков.
И сначала глухо, тихо, точно издали, послышалось:
Христос воскресе из мертвых.
Потом все громче, громче, все ближе и радостней.
Наконец, двери церкви раскрылись настежь и, вместе с шумом входящей толпы, грянула песнь, как победный вопль, потрясающий небо и землю:
Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав.
И такая радость была в этой песне, что ничто не могло устоять перед ней. Казалось, вот-вот исполнится все, чего ждет мир от начала своего – совершится чудо.
Царевич побледнел; руки его задрожали; свеча едва не выпала из них. Он все еще противился. Но уже подымалась, рвалась из груди нестерпимая радость. Вся жизнь, все муки и самая смерть перед ней казались ничтожными.