– Это да, – сказал репортер. Он посмотрел на собеседника сверху вниз; друг другу они были видимы лишь немногим отчетливей расплывчатых пятен. Репортер заговорил с приглушенным, спокойным изумлением: – Пойми, где я буду – не имеет значения. Я могу быть в десяти милях, могу в одном шаге, по ту сторону занавески – разницы никакой. А смешно, правда: Холмс-то как раз на ней не женат, но если бы я ему что-нибудь подобное сказал, мне пришлось бы уворачиваться, если бы у меня хватило на это расторопности. А ты вот женат на ней, и я запросто могу, поди ж ты… Да. А то давай, врежь мне. Потому что, наверно, даже если бы я спал с ней, разницы все равно не было бы. Я порой думаю, как это у вас: и ты с ней, и он, и, может быть, она не всегда даже различает, и мне иной раз кажется, что если бы еще и я был, она бы этого даже не почувствовала.

– Хватит, ради Христа, – сказал Шуман. – Чего доброго, я подумаю, ты для того подначиваешь меня лететь в драндулете Орда, чтобы самому на ней жениться.

– Это верно, – сказал репортер, – да. Я бы женился, если бы с тобой что… Да. Потому что… слушай. Мне ничего не надо. Может быть, потому, что я просто-напросто хочу того, что так и так было бы мое, но вряд ли дело только в этом. Да, я был бы тогда всего-навсего фамилией, моей фамилией, понятно? Домом, постелью, едой и так далее. Потому что, Боже ты мой, я все равно ходил бы, и только; это ничего бы не изменило: ты и он, а я бы только топал по земле; я бы, может, разве что с Джиггсом сравнялся, не более того. Потому что мне все равно думать про завтра, и про новое завтра, и так далее, вдыхать все те же запахи горелого кофе, дохлых креветок и дохлых устриц, ждать все у того же светофора в одно и то же время, как будто я и светофор работаем от одних и тех же часов, чтобы перейти улицу и попасть домой, а дома лечь спать, чтобы наутро встать, вдохнуть запах кофе и рыбы и опять ждать у светофора; плюс запах типографии и газеты, где говорится, что среди победителей или побежденных в Омахе, или в Майами, или в Кливленде, или в Лос-Анджелесе был Роджер Шуман с семьей. Да. Я был бы фамилией; я мог бы, однако, трусы и ночные рубашки ей покупать, и постельные принадлежности были бы мои, даже полотенца… Ну что? Бить меня будешь, нет?

По коридору виргинских дубов, зародившись в дальней его части, побежал головной огонь поезда, делая этот коридор, этот каньон еще более глухим и непроницаемым. Теперь Шуман мог видеть лицо собеседника.

– Ты сослуживца, у которого сегодня собрался ночевать, предупредил об этом? – спросил он.

– Да. Обо мне не беспокойся. И вот что. Завтра надо ехать сюда поездом восемь двадцать.

– Хорошо, – сказал Шуман. – Послушай. Насчет денег этих…

– Все в порядке, – сказал репортер. – Деньги были на месте.

– Мы пятерку и доллар положили обратно тебе в карман. Если они пропали, я возмещу в субботу, как и то, что мы взяли. Это наша вина; мы не должны были их оставлять. Но дверь захлопнулась, и мы не могли войти.

– Не имеет значения, – сказал репортер. – Деньги всего-навсего. Могли бы вообще их не отдавать.

Поезд приблизился, замедлил ход, освещенные окна содрогнулись и замерли. Вагон был изрядно набит, потому что еще не было восьми, но в конце концов они нашли два места, расположенные одно за другим, так что разговаривать в пути они не могли. У репортера еще оставался доллар из позаимствованной пятерки; они взяли такси.

– Заедем сначала в газету, – сказал репортер. – Джиггс, должно быть, уже почти протрезвел.

Машина даже у самого вокзала мигом въехала в конфетти, двигаясь под грязными сгустками пурпурно-золотых бумажных гирлянд трехдневной уже давности, прибитых схлынувшим приливом, как плавучий мусор, к прокопченному вокзальному фасаду и по сю пору шепчущих о мучнисто-белых и бесприютных, о ярких огнях и пульсации Гранльё-стрит в милях отсюда. Дальше такси поехало между гирляндами, протянутыми от фонарного столба к фонарному столбу; затем – между высокими благопристойными пальмами; замедлило ход, повернуло и остановилось у двойной стеклянной двери.

– Я только на минутку, – сказал репортер. – Ты подожди в машине.

– Можно и пешком отсюда, – сказал Шуман. – Полицейский участок недалеко.

– Машина нужна, чтобы объехать Гранльё-стрит, – сказал репортер. – Я совсем ненадолго.

Он вошел без всякого отражения, потому что теперь темно было позади него; дверь за ним захлопнулась сама. Дверь лифта была слегка приоткрыта, и он увидел стопку газет, прижатых лежащими циферблатом вниз часами, и почувствовал резкий запах трубочного дыма, но не стал тратить время и, шагая через ступеньку, взбежал по лестнице в отдел городских новостей. Хагуд увидел его, подняв от стола глаза, прикрытые зеленым козырьком. Но на этот раз репортер не стал садиться и не стал снимать шляпу; он возник, вырисовался в зеленой полумгле над настольной лампой, откуда уставился на Хагуда сверху вниз в изможденно-спокойной неподвижности, как будто его на секунду прибило к столу ветром и в следующую секунду понесет дальше.

– Идите домой и ложитесь спать, – сказал Хагуд. – Материал, который вы передали по телефону, уже набран.

– Хорошо, – сказал репортер. – Мне позарез нужно пятьдесят долларов, шеф.

Через некоторое время Хагуд переспросил:

– Позарез? – Он сидел неподвижно. – Позарез?

Репортер тоже не шевелился.

– Ничего не могу поделать. Я знаю, что я… вчера, или когда это было. Когда я решил, что уволен. Я получил сообщение, получил. Я наткнулся на Купера примерно в двенадцать, а вам позвонил только в четвертом часу. И сюда не приехал, хотя обещал. Но я передал материал по телефону; через час примерно вернусь и выправлю… Но мне надо пятьдесят долларов, как хотите.

– Это потому, что вы знаете, что я вас не уволю, – сказал Хагуд. – Ведь так?

Репортер ничего не ответил.

– Хорошо. Валяйте, рассказывайте. Что на этот раз? Я и сам знаю, что, но хочу услышать от вас – или вы по-прежнему то ли женились, то ли переехали, то ли умерли?

Репортер так и не пошевелился; он заговорил тихим голосом, казалось – в зеленый абажур лампы, как в микрофон:

– Его полицейские повязали. Примерно тогда же, когда Шуман кувырнулся через носовую часть, так что я… В общем, он в кутузке. Кроме того, им нужны какие-то деньги до завтрашнего вечера, когда Шуман получит свой выигрыш.

– Ясно, – сказал Хагуд. Он поднял глаза на неподвижно нависшее над ним лицо, которое на время приобрело спокойную незрячую созерцательность скульптуры. – Может, все-таки вам пора оставить их в покое?

Пустые глаза наконец очнулись; репортер смотрел на Хагуда минуту, не меньше. Голос его звучал так же тихо, как голос Хагуда.

– Не могу, – сказал он.

– Не можете? – спросил Хагуд. – А пробовали?

– Да, – сказал репортер мертвым бесцветным голосом, вновь переведя взгляд на лампу; во всяком случае, Хагуд знал, что на него репортер не смотрит. – Пробовал.

Секунду спустя Хагуд грузно повернулся. Его пиджак висел на спинке кресла у него за спиной. Он вынул бумажник, отсчитал на стол пятьдесят долларов, толкнул их к репортеру и увидел, как костлявая когтистая рука вдвигается в ламповый свет и берет деньги.

– Мне подписать что-нибудь опять? – спросил репортер.

– Не надо, – сказал Хагуд, не поднимая глаз. – Идите домой и ложитесь спать. Больше ничего от вас не требуется.

– Я приду позже и выправлю материал.

– Он уже сверстан, – сказал Хагуд. – Идите домой.

Репортер отплыл от стола довольно медленно, но в коридоре ветер, которым его прибило на время к столу Хагуда, опять подхватил его. Взглянув мельком на дверь лифта, он проследовал мимо, к лестнице, но вдруг эта дверь лязгнула позади него и кто-то вышел; тогда он вернулся и, войдя в кабину, одной рукой полез к себе в карман, а другой вытащил из-под съезжающих часов верхнюю газету. Но теперь он на нее даже не взглянул; он запихнул ее, как была, в сложенном виде, в карман, а кабина тем временем остановилась внизу, и дверь с лязгом открылась.