Благо, наружная запиралась надежным засовом, дверь в сени оставили полупритворенной – на случай, если сквозь сон, как в больном бреду когда-то, покличет вдруг – пусть взрослый, но ведь совсем было утраченный и заново обретенный первенец. Даже когда младшие улеглись наконец после уборки посуды, родители бездельно, словно предчувствуя неминуемый кризис, все еще сидели за столом, покачиваясь в забытьи; ожидания их оправдались. На исходе получаса старо-федосеевское безмолвие огласил протяжный, из Вадимова чулана, вопль ужаса – нечеловеческий в смысле абсолютной невоспроизводимости с помощью голосовых связок, опять же недоступный для описания обычными словами. Живое, даже пыткой истерзанное существо не могло бы исторгнуть подобной силы звук, да еще с оттенком торжествующего ликованья. Если бы знать наверняка, что он сопровождался корчами вдобавок, то налицо был заурядный припадок беснованья. Но хотя старо-федосеевский батюшка, лично теперь знакомый с корифеем Шатаницким, в известной мере допускал существованье демонов, даже знал кое-какие профессиональные приемы их изгнания, то сейчас же отвергнул подобный вариант – просто потому, что адской братии уже не приходилось прибегать к насильственному вселению в зазевавшихся несчастных, когда чуть не каждый под влиянием просветительских идей представлял собою не всегда интеллектуально-комфортабельную, зато со всеми удобствами квартиру для длительного постоя. Больше походило на момент, когда душа навечно покидает распростертое, родовой мукой истерзанное тело, чтобы уступить место народившейся другой. Да о.Матвей и по собственному опыту понимал, какая боль бывает при вправлении вывихнутого сустава. Вместе с разбуженными детьми родители несколько минуточек ждали продолженья у порога, в готовности оказать посильную медицинскую помощь. Однако повторений не было, так что в целом можно было считать случившееся признаком наступающего выздоровленья. Остальная поправка ложилась на самый организм Вадимушки, который при наследственной нервности ничем, помнится, кроме своих ангин, даже корью в детстве не болел... Перечисленные, чисто мимоходные мелочи приводятся здесь потому, что жесточайшим образом впоследствии вплетаются в канву повествованья.
В данном разрезе крайне характерен один эпизод, под воздействием скопившихся тревог случившийся с о.Матвеем во второй половине той же ночи и совершенно невозможный наяву. Причудилось, будто просыпается весь в испарине, хотя и не натоплено ничуть, с уже готовым планом довольно громоздкого и безотлагательного предприятия. Ради предупреждения чего-то требуется потаенно взглянуть, что там поделывается сейчас на чердачке. Ничье имя даже мысленно не произносится, чтобы не спугнуть самый предмет исследования. Машинально обходя косые лунные пятна на полу, о.Матвей крадется на кухню – налегке и без шлепанцев во избежанье лишнего шума. Низкая здесь завалинка помогает о.Матвею кое-как выбраться наружу через открытое окно. Кладбищенская роща окутана сырым знобящим туманом с мертвенным светом пополам. Босая ступня запоминает колючую щетинку раннего заморозка, но во снах не простужаются. Шаря по стенке, сыщик задами обходит домик со ставнями. Как и подсказывала глазная память, лесенка о шести ступеньках и в самом деле приставлена к нужному окошку с подлунной стороны. Первые две дались легко... вдруг на третьей расслабляющее сомненье – не слишком ли грешно, хотя бы и ради блага, совершаемое деяние, однако на пожаре чем не пожертвуешь – лишь бы остатнее достояние уберечь от огня. А уж и пятая под Матвеем скрипнула, – до разгадки становилось рукой достать. И так как досадный шарф мог запросто сбиться на сторону в беспокойных метаниях сна, то и возникал шанс выяснить заодно, кабы луна помогла из-за плеча, чего он прячет у себя на шее, блудный-то сынок, язву ли неизлечимую или, глядишь, самодельный крестик из консервной жести, соломинка спасенья для атеиста и желанная утеха родителям.
Наверно, то было единственное за все предвоенные годы Матвееве сновиденье, где супруга его не принимала участия. Посвящая ее поутру в то важнейшее ночное событие, старо-федосеевский батюшка заметно подзамялся на одной презагадочной подробности, способной кинуть тень на правдивость рассказчика. Да и сама Прасковья Андреевна, казалось бы, вдоволь насмотревшаяся с ним всякого рода небывальщины, весьма недоверчиво покосилась на синеватую и довольно внушительную занозу в ладони о.Матвея, благоприобретенную якобы в разгаре приснившегося приключенья – в момент, когда с последней ступеньки, цепляясь за резную доску карниза, подтягивался к слуховому окошку над головой. Как говорится, вися между небом и землей, каждый пренебрег бы замеченной болью... И вообще только чудом объяснялось, что сразу по достижении своей фантастической цели исследователь замертво вниз не загремел с риском для жизни. Ибо, едва приникнув к квадратному отверстию, даже он отшатнуться толком не мог, когда вплотную, заместо ожидаемого мрака неизвестности, обнаружил там как бы поджидавшего с обратной стороны лицо самого Вадима. Исключительная сила впечатления в том и заключалась, что до подобного маневра изнутри последнему потребовалась бы минимум пара, друг на дружке, ящиков фруктово-тарного типа, коим на пустом чердаке взяться было неоткуда. В таком положении батюшке выгоднее показалось для здоровья сделать вид, будто ничего особенного не приметил. Все же по миновании некоторого, буквально нос к носу оцепенения длительностью чуть ли не полвека, лишь тогда опомнившийся Матвей довольно резво, с элементами акробатики, спустился наземь, чтобы тем же кружным путем воротиться восвояси.
– Ропщем на усатого-то, – завершил он свой рассказ, – а разве подобную вещь выдержать без закалки? А может, просто пошутил?
– Хороша шутка, чуть отца не умертвил! – И тут же согласилась, доставая из мякоти угнездившуюся занозу, что по старому времени с такой оказией меньше, чем разрывом сердца, не разделаешься.
Тягостные раздумья по совокупности накопившихся событий значительно поразвеялись ко второй половине дня, когда Вадим со вчерашним же запозданием появился из своего дощатого короба, на сей раз – в Дунином, не по росту, ситцевом халатике и фасонистых, в самый раз по ноге, заграничных бахилках с полки в сенях и с прошлого года не востребованных кем-то из починки... Поневоле саднящая горечь оставалась от сознанья, что, дурным навыкам обученный в лагере, и здесь, у отца за пазухой, улучил воровскую минутку пошарить по углам. И опять все было прощено беглецу единственно за смутную надежду, какой от века окупаются горести нашего бытия. Зато, на всю жизнь напитавшись тундровой мглы и потому все еще со слабым зеленоватым румянцем на щеках, он не то что посвежел за истекшую ночь, напротив – пуще прежнего осунулся в лице, но если позавчера как бы чадный шлейф от внесенной головни тащился за ним при вступленье под родительскую кровлю, теперь каждая мелочь в его облике – застенчивая пристальность к заново опознаваемым предметам вкруг себя или свойственная выздоравливающим неуверенность телодвижений, будто плавал, и даже смягченная престранной усмешкой, хотя и подкупающая робость порой – свидетельствовала о благополучно завершившемся, чисто физиологическом кризисе. Пускай наметившийся проблеск не означал пока поворота к лучшему, но в том и состоит счастье бедных, чтобы по крайней мере наихудшее осталось позади. Действительно, никаких сюрпризов не принес больше тот на редкость погожий, истинно – бабьей осени денек. Не проявляя намерения погулять по обсохшим дорожкам в принарядившейся к сумеркам роще, Вадим высидел его без единого шевеленья в кресле, голова чуть набочок, настолько близко к окну, что не определить было сбоку – то ли дремал, то ли щурился из-под тяжелых век на похолодавшее, сквозь отемнелые древесные стволы, предзакатное угасанье. В доме разговаривали жестами и под предлогом матушкиной мигрени, чтобы не портить студентову судьбу, дважды не допустили на порог стучавшегося Никанора: по комсомольству своему обязанный срочно донести на проживающее без прописки лицо, он, конечно, не совершил бы поступка, хотя бы косвенно направленного против его Дунюшки. И снова бросилось в глаза, что позванный ужинать Вадим по дороге к столу на протяжении десятка шагов неоднократно останавливался, ненадолго погружаясь в себя, но теперь всякая странность поведения представлялась естественной фазой перехода через некий разделяющий миры психологический терминатор. Односторонняя, как и в прежние разы, но уже прямо нацеленная в адрес получателя беседа снова началась только за ужином. Успех новеллы о мадам Мятлик, проявившийся в непроизвольном жесте, пусть безгневного стыда и боли за мать, побуждал повторить вчерашний опыт словесной терапии.