– Опомнись, дитя малое-разудалое, он же слышит нас, – вполголоса уговаривал сжалившийся гость, поглаживая по спине и тем самым возвращая его в нормальное состояние, – настоящий поэт, а ведешь себя, как напроказивший мальчишка... дрожишь весь...

– От холода, дружок, от холода... как сказал Больи санкюлоту, который вел его на гильотину... – прикрывшись иронической цитатой и как бы в надежде на прощенье за свой неприличный срыв, жалко усмехнулся Вадим и, высвободив голову из объятий, взглянул в лицо своего двумя годами старше строгого судьи. – Великодушно не сердись, Ник, за обман. Боялся, что сразу сбежишь, испугавшись моей судьбы, или подумаешь еще худшее. Тот плохой человек скончался здесь, за стенкой, еще вчера, и с тех пор я, не смыкая глаз, вслушиваюсь в подозрительные шорохи вкруг себя. Старушенция утром звонила о нем куда надо, и ей обещали заехать за ним при первой возможности, но уже сутки на исходе, а все не едут... По всем расчетам приходит срок и моего изъятия из обихода, и вот гадаю, кого из нас заберут раньше. Не уходи, если не боишься, что тебя захватят заодно, и мы втроем поедем туда в одной карете.

– Ты просто очень болен одиночеством, солнышко, – жестко сказал он, – утихни, помолчи... я побуду до утра с тобою.

Подсознательно защищаясь от опасного, неизбежного когда-нибудь прозрения, юноша привык видеть в помянутом вожде плакатное воплощение пророка, во главе воспламененных полчищ штурмующего мир, но, вглядываясь в себя, всякий раз заставал там, внутри, исхлестанную собаку, которая, скуля и мочась по дороге, на брюхе ползет к хозяину лизнуть бич в его руке. То было странное и двойственное чувство – гордость и презрение к самому себе. Причем на сей раз с такой силой проявилось ожесточение, что казалось, еще чуток – и пена появится на губах. Никанор холодно и трезво взирал на его беснования. Характерно, уже тогда его недюжинные задатки сказались в понимании тактики отменных тиранов, которые в предвидении, что сразу после их кончины дурманящие толпу ужас и восхищение выродятся в гнев и ненависть, при жизни торопятся не только истребить своих потенциальных убийц, но и посмертно расправиться с ними за самый помысел измены, подобно тому, как и сейчас у него на глазах Вадим мстит дохлому стукачу за льстивую вежливость и испытанный в его присутствиии мерзкий трепет в подколенках.

С видом безусловного участия и понимания Никанор выслушал его до конца. Тем не менее, еще в школе освоив программный курс обожествления личности и обладая природной смекалкой для ориентировки в тогдашней обстановке, он расценил бы бредовую его тираду как обязательную в те годы при вступлении в жизнь декларацию верности вождю, если бы не болезненная, с вывертом наизнанку исступленность признанья Вадима. И глядя, как этот нервный, балованный мальчик от лица всех своих современников мстил покойнику за унизительные, ничем не искупаемые ощущения, пережитые в присутствии заведомого стукача, Никанор, будущий знаток эпохального мистицизма на основе причудливых увечий, причиняемых политикой человеческой душе, живо представил, как полвека спустя раздавленно сидящий на руинах своей мечты и только что от сна золотого пробудившийся народ станет возносить усопшему цезарю всяческую и по масштабам злодеяний почти безгневную хулу, не смея киркой коснуться его земной гробницы из страха пуще обозлить мертвеца.

Едва гость сделал притворный поворот в сторону прихожей, Вадим чуть не в прыжок заступил ему дорогу и вот спазматически держал за плечи, откуда следовал обратный вывод – как не хотелось ему, может быть, страшно было на целый вечер оставаться со своими ожиданьями наедине.

– Нет-нет, Ник, ты нисколько мне не мешаешь... сиди ради Бога, сколько вздумается, раз пришел! – твердил он и, подталкивая в плечи, подальше уводил от двери.

– Постой, браток, куда же ты меня в угол загоняешь?.. Я и так не сбегу, – слегка упираясь, пятился под его натиском Никанор и все не умел подобрать достаточный повод для подобного возбужденья. – И вообще, чего ты волнуешься... Может, и не приедут еще?

– Нет, все обстоятельства так складываются кругом, что теперь уж непременно приедут. Не могу перечислить их тебе, да и не стоит, дело довольно частое в наши дни, но, признаться, оттого ли, что впервые такое еще в практике моей, я как-то струсил немножко. Тебе не странно, Ник, все ребятами числились, и вот уже взрослые, и разговор с нами ведется по большому счету! – С одной стороны, Вадиму, видимо, не хотелось пугать товарища, вместе с тем требовалось каким-то доверительным признаньем оплатить его согласие остаться на часок. – Собственно, я уже третьи сутки, не раздеваясь, жду...

По чуть раскосившемуся взору хозяина Никанору понятно стало, что бывший приятель по старой памяти собирается раскрыть своему присяжному слушателю некоторые за отчетный период скопившиеся тайности, как всегда у него бывало, высшего надмирного звучания.

– В сущности, Ник, мне тебя ужасно недоставало весь прошлый месяц, но лишь теперь догадался я – зачем? – почти как прежде, если бы не участившиеся повторенья и пробелы из вовсе непроизнесенных слов, принялся излагать себя Вадим на текущее число с той, однако, разницей, что оно могло стать последним в календаре. – Представляю, как забавно в глазах штатной мысли передовой выглядит старо-федосеевский Гамлет, по пословице в трех соснах заблудившийся... В том и горе мое, что по нехватке крыла не умею подняться над ними для обозрения окрестностей – в которой стороне лежит выход. Да и покажи мне мудреца с крылом из нынешних, которые только и делают, что горючее сбоку подливают, чтобы однажды полыхнуло повеселей. И мне от тебя, пожалуй, ничего не надо, кроме как с помощью твоей, через тебя, напрасные киловатты нашего лоскутовского беснованья назад в землю опустить... Наверно, и Дунька-то наша к тебе привязалась за всепоглотительную емкость молчаливой памяти твоей, где, конечно, ничто не пропадет как в подземном хранилище, а безвестно копится для кого-то впереди... Вроде нефти, а? Не серчай, эта штука тонка для тебя, не по уму тебе... Но, откроюсь ради минуты, на меня самого всегда утешительно влияла твоя грубая дремучая сила. Вот также когда-нибудь, кровавой пеной изойдя, и род людской задремлет навечно в больших, шершавых, таких бережных и не важно – чьих ладонях, что и бывало всегда заключительной фазой земного счастья... не так ли? Короче, пока не приехали, только целительное твое, впитывающее молчанье способно немножко приглушить боль мою, Ник!

Словно его в бок толкнули, тот пошевелился слегка:

– Ну, данного лекарства у меня с избытком хватит... но сперва боль свою покажи. Ты хоть намекни для затравки, о чем речь!

Видимо, в формулировке-то и заключалась для Вадима главная трудность.

– Видишь ли, вот мы вошли наконец в неизбежный для всякого живого организма, ужасно важный, главнее еще не бывало позади, период человеческого существования... ввинтились, как по пушечной нарезке, да и заклинились в стволе. Приспело время без всяких самообольщений и на простейшем детском уровне решить радикально никогда не отвеченные вопросы – кто мы, куда-откуда и зачем, без чего нам и полшажка теперь сделать, рискованно: взорваться к чертовой бабушке? Но помнишь, когда-то на радостях знакомства, что ли, престранный чудак твой Шатаницкий лукавую головоломку тебе подкинул: как дуновением мысли весь мир в ничто распылить... целую неделю потом мы с тобой адской игрушечкой забавлялись, ко всему прилаживались, помнишь?

В ответ Никанор признался Вадиму, как по наущенью все того же Шатаницкого самому о.Матвею в голову вколачивал на досуге, будто оттого и бесплодна, даже кощунственна молитва людская, что является попыткой подсунуть создателю динамитный патрон, если, конечно, просимое выпадает из круга математического представленья, которым только и держится мирозданье.

– Заразная для ума штучка... молодые были! – вздохнул по-стариковски Никанор. – Давай, давай, выкладывай...