– Последнее время так мало бывал на воздухе, а ночь отличная, так что пешком пройтись не повредит. Кстати, и ботинки обновлю...
Тут произошел новый обмен маленькими хитростями. Судя по часам, у Вадима даже время имелось в запасе побыть немножко в домашней обстановке, подышать воздухом детства, вследствие чего он испросил у матери позволения посидеть еще минутки три, даже четыре, если той спать не шибко хочется. В ответ же Прасковья Андреевна очень правдоподобно, однако глаз не отводя, предложила по старой памяти постелить на любимой его, еще не остывшей с утра лежанке старенький его тулупчик: все висит в чулане на том же гвоздике, хозяина дожидается. Оказалось, что сынок и сам не забыл, какие гнездились там сладкие и теплые сны овчинные, и было бы славно провести последнюю ночку дома, кабы не казенные подотчетные деньги, потраченные на железнодорожный билет. Впрочем, не досидел и половины испрошенного срока, едва сторонним взором на себя охватил смехотворность своего поведения: по-мальчишески прятать голову в коленях матери от возможных неприятностей, тем более сомнительной по его провинности экзекуции, столько раз воспетой им на поэтической лире в образе величавых молний революции. Тут чисто ассоциативным пробегом, по сходству с чем-то давно прочитанным, в памяти болезненно провернулось слово и неопознанное погасло. Были произнесены напоследок всякие общие слова, не слишком обязательные – вроде привета остающимся, неточные по их истинному наполнению. Вадим поднялся уходить, но и теперь так вяло, даже с незряче устремленной вперед рукою, немножко наугад, что опередившая его Прасковья Андреевна успела поправить в ногах у него сбившийся половичок, абы не зацепился на ходу. Вообще следует отметить волевую выдержку старухи на расставании с сыном, так как одним неосторожным всхлипом могла лишить его остатков мужества, что в корне меняет сложившееся представление о ее биологической заурядности.
– Воров-то перестали бояться, Вадимушка... так что дверь-то, пожалуй, не стану запирать, вдруг воротиться надумаешь! – только и крикнула вдогонку, готовая и оплатить свою смелость, но уже звучало в ее голосе нечто заставившее сына ускорить шаг...
На возвращение домой ушло около четырех часов с половиной. Мягкая погода благоприятствовала ночной прогулке по столице. Казалось, для того лишь недавний снежок на скорую руку припорошил даже неизбежные в ту пору года городские неприглядности, но Вадим вовсе не испытывал потребности закрепить в своей памяти, для дальнейшего пользования в неволе, выдающиеся мосты и площади, где успел побывать до того рокового рассвета. Нужно было всего лишь утомить себя до той крайней бесчувственности, за которой, по его расчетам, должно наступать равнодушие и, может быть, даже патологическое любопытство – как подобные процедуры происходят на практике. В пределах отпущенного ему времени и воображения он достаточно вникнул в ожидающие его, помимо лишения свободы, бытовые неудобства вроде спертого воздуха тюремного общежития, плохо приготовленной еды, отсутствия информации и развлечений, интеллектуального одиночества среди новых сожителей, возможно, отпетых негодяев, томительной зимней скуки наконец. Кроме того, сознавал он, ему предстояло на собственном опыте проверить справедливость усердно распространяемой врагами клеветы о нередком ущемлении личного достоинства заключенных, в частности насчет пресловутого срезания пуговиц на штанах. Изобретенное в тогдашние годы, то было наиболее доходчивое, из разряда бескровных, разумеется, средство для нравственного разоружения арестанта через воздействие на древнейшее табу, предохранительный от скотского перерождения стыд наготы, заложенный в основу человеческого общежития. И вдруг безумной змейкой скользнуло в мозгу маньякальное, на границе безумия, влечение непременно самому выяснить правду о знаменитой в то время лефортовской тюрьме, где главным методом дознания применялась якобы разнообразная физическая боль. Как ни трудно приучить себя к прикосновению чужих холодных пальцев в темноте, кое-что сделать в указанном направлении Вадиму удалось. Его успехи были бы значительнее, если бы не возникающее порой в пищеводе лютое жжение и отвлекающее, шероховатое ощущение в спине чьих-то скошенных, неотвязных глаз.
Ближе к утру стал зябнуть и машинальным поиском нашел во внутреннем кармане пальто шерстяной, домашней вязки шарф, не свой, однако: маленькая заботка матери, пока находился наедине с отцом. Впрочем, не поднявшийся к рассвету ветер погнал Вадима к дому, а тревожное соображение, что своей неявкой в западню он ставит под удар всех обитателей домика со ставнями, так как никогда не скрывал в анкетах ни социального происхождения своего, ни обязательного по пункту седьмому родительского адреса. Зная возможное местонахождение добычи, наскучившие ждать в потемках ловцы могли явиться за птичкой непосредственно в Старо-Федосеево, где ввиду неминуемых раздирающих сцен надгробного рыдания мог значительно умножиться их улов... В ту пору оставалось тайной, пока не раскрытой само собой, какого рода опека – земная или небесная – в отношении служителя своего временно охраняла семейство Лоскутовых от потрясений на их гиблом островке.
Событие ареста, ставшее крупнейшим в его биографии, отнюдь не поколебало Вадима в его новой материалистической вере. Несмотря на значительность постигших его злоключений, он был по прежнему далек от признания какой-либо ускользающей от ума запредельности. Во всяком случае, если бы даже имел некоторые основания изменить взгляд на вещи, он во всю свою трехдневную побывку в Старо-Федосееве, состоявшуюся впоследствии по обещанию всесильного Шатаницкого, не давал родителям повода для обратного заключения. Правда, ряд выявившихся тогда, не совсем натуральных подробностей заставляет предположить, что не так просто тут, как оно представлялось даже передовым умам вроде товарища Скуднова... Тем не менее какой-то сдвиг произошел в душе Вадима, когда при вступительном обыске из распоротой полы пальто, буквально на глазах у него, извлекли зашитый в уголке, чуть пошире спичечного коробка финифтевый образок священномученика Диоклетиановых времен. Конечно, Прасковья Андреевна и не помышляла, помещая туда контрабандную иконку, как подведет сына на первых же его шагах в большом доме страданий. Амулеты наравне с режущими предметами были там настрого воспрещены к ношению, тем более предметы религиозного культа. В эпоху, когда самый солнечный свет иным представлялся личиной еще неразоблаченного злодейства, слишком наивно спрятанная находка наводила на подозрение о хитроумном маневре для сокрытия более углубленного адского замысла. Зловеще подкидывая на ладони как улику, подлежащую кропотливому исследованию, видимо, только начинающий карьеру лейтенант долго, с укоризной нечеловеческого презрения поглядывал на стоявшего перед ним совсем голого молодого человека, который в довершение к своему паденью и в отличие от многих, вот также дрожавших перед ним не только от холода или непривычки к срамоте обнаженья, даже улыбался слегка в краске полусмущенного раздумья. То не было, однако, признаком дерзости или, Боже сохрани, стыда за истинную виновницу, ибо все простительно матери, провожающей сына в крестный путь, а просто Вадиму живо представилось, как две испуганные женщины, старая и молодая, самые близкие люди теперь на свете, крупными и торопливыми стежками, с поминутной оглядкой на дверь, снабжают его в дорогу простодушным сокровищем верующих. Та нечаянная улыбка, помогшая ему преодолеть начальный трепет, и была первой его победой над собою, без чего не дается легкая желанная смерть.
Между тем, конфискованная вещица по своей эмалевой прочности, получаемой обжигом до стеклообразного состояния, как нельзя лучше подходила к наступавшей стадии его существования, точней всего определяемой церковным термином жития. Буквально без износу, она не боялась ни таежной стужи, ни смертного пота, ни гнилой болотной воды и, хотя заведомо не обладала чудодейственной силой, могла бы скрасить сколь угодно долгие годы неволи. К сожаленью, из-за быстрого мельканья не удалось установить, какого ранга лицо было изображено там с благословляющей десницей, однако, когда иронический регистратор смахнул ее ладонью, как мусор, в ящик письменного стола, задвинутый потом с громовым стуком, Вадим испытал тягостное ощущенье бесповоротной утраты, как будто процентов на пятнадцать уже умер.