Такая униженная, безрадостная мольба за нечто и ему тоже частично принадлежащее звучала в отцовском голосе, что у Вадима недостало сил прервать его и, отбившись чем пришлось, убежать на одно не только лестное, но и обязательное для него собрание, где должен был получить вступительное в новую жизнь общественное порученье, некоторым образом испытательную нагрузку, причем добираться до места предстояло двумя автобусами да меж ними бегом через площадь шагов не меньше пятисот. Уж времени оставалось в обрез до начала заседанья, о котором с волнением неофита помышлял целую неделю, но как ни вертелся, с отчаяньем поглядывая на ходики в простенке, все же не посмел прервать отца, подбиравшегося к своей коренной и, казалось бы, при всей ее необъятности взад-вперед исхоженной теме Бога. На сей раз разговор велся в несколько необычном разрезе, без того профессионально-сладостного умиления, которому в проповедях так корреспондировали и благостная после обедни усталость паствы, и косой солнечный лучик, весьма кстати пробивающийся из купола сквозь сизую кадильную мглу. Верней всего то была беседа если и не с равноправным другом, то завтрашним наследником своим о первостепенно-важных вещах по своему значению для грядущего, а возможно, и наиболее злободневных даже в переживаемую эпоху. Допущенные им тогда догматические вольности, в иное время немыслимые для священника, подтверждают Матвеево стремление на предельной искренности показать Вадиму серьезность положения.

Вскользь коснувшись наблюдаемого с некоторых пор у верующих опаснейшего, по его словам, какого-то отвращения к православным таинствам, особенно к удержавшимся от первобытных времен вроде несозвучного современной эстетике причащения телом и кровью, о.Матвей заодно отметил и развившееся в мире, подтверждаемое успехами баптизма, недоверие к ритуальным предметам как жалким попыткам овеществить отвлеченное и нетленное в кусках дерева, холста и металла, при всей художественной ценности лишенных чудодейственной силы хотя бы в пределах обычной радиоактивности.

– Что касается облика Божьего, – сказал о.Матвей, – столь соблазнительной мишени атеистического осмеяния, то – сущая правда твоя, что именно человек всегда творил Всевышнего по своему подобию – из имевшегося под рукой, наличными средствами техники и воображения – от идольства до нынешних раззолоченных картинок.

По мнению о.Матвея, боги всегда и были вехами умственного развития нашего, равно как произведение является портретом автора. Оттого умирали даже созданные из золота, ибо солнечный свет не запрешь в кадушку: он всегда новый. Оттого якобы и осиливает всемирный скептицизм, что церковь неспособна создать божественный образ, эквивалентный уровню достигнутого знания: еще не народилось ваятеля с душой достаточной емкости, чтоб уместилась в ней статуя такого роста. Однако развитие событий, по о.Матвею, дает основания ждать, что разные причины, в том числе потрясения множества, выдвинут великого, хотя и с загадочным профилем, духовного обновителя, учитывая темпы созревания, предположительно к середине очередного века, когда возродившаяся, непостижимая сегодня вера станет достоянием умственной элиты, как раньше была уделом простонародного невежества.

Не менее смехотворно для священника, отмечал впоследствии Никанор Шамин, выглядело и другое, тогда же высказанное Матвеево утверждение, – будто само по себе и трагическое, повсеместно происходящее вытеснение совершенства духовного чисто плотским радованием, изгнание Бога из мира, проще сказать, может по неизреченной милости Господней обернуться для нас тою положительной стороной, что лишь по разбегу из глубины падения и сможет человечество вымахнуть на вершину спасительного покаянья... Здесь наглядней всего проступает масштабность разъяснительной работы, проводимой одним из блестящих представителей научной диалектики, профессором Шатаницким.

– Папа, я ужасно спешу и смертельно опаздываю... – улучил минутку вставить Вадим.

– Здесь важней всего на свете... – сказал о.Матвей, переходя к основному уже практическому разделу, ради которого и начинался разговор.

Вкратце Матвеевы реченья сводились к тому, что всякий патриотизм начинается с нежности к незабвенным уголкам детства: деревне на бугре и ромашковому скату к безымянной речке, туманцем подернутой лесной дали, материнской могилке на погосте. С ростом ума то же чувство распространяется на волость, даже уезд, кому довелось исколесить вдоль да поперек; но уже для осознания своей губернии требовалась умственность, излишняя для вчерашнего земледельца, для коего мир кончается за околицей. Россия слишком велика, чтобы уместиться в простонародном сознанье. Да и как вписать себе в сердце Амур с Камчаткой, о которых не слыхивал вовек! Легче полюбить вселенную, что каждую ночь мерцает и плещется, пугает и манит нас таинственным звездным простором – прямо над головой. Племени, рассеянному на такой равнине, всегда бывало трудно собраться для обороны... Да и как оборонять то, чего и в уме нет, а без того, глазом не мигнул, как уже стал призом завоевателя.

– Оттого-то мудрецы прошлого, – говорил о.Матвей, – и стремились объединить народ свой пламенным мифом мессианского призвания.

Сейчас я открою тебе великую тайну, страшно вслух произнесть... – продолжал о.Матвей и машинально ловил все ускользающую Вадимову руку, пока не поймал наконец. – Умному с пепелища-то всегда видней, откуда возгорелося. Вот я почитай жизнь свою в обнимку с ними прожил, с трудящими-то. От купели до ложа смертного, шагу обиходного без меня не творили: свадьба и солдатчина, исповедь и самая гульба на масленой... А веришь ли, Вадимушка, ни разка я от них словца заветного Россия не слыхивал. Так в чем же тогда таилось былинное наше богатырство? Чем в бедах наших держалися? Трехсотлетнее мамайство одолели чем? Нонешние умы, начальнички, мыслей-то бегут, огорчений сторонятся, абы не расстраиваться: без здоровьишка никакой сласти от власти нет. А ты не подумай на меня, что каменное строение отрицаю, а и дедовскую избицу поберечь бы, отколе по первому же набату появлялось крылатое несметное воинство... Помяни мое слово, сынок, году не пройдет, как и главный, усатый-то, на помощь его покличет. Оглянись, середь экого простора поставлен твой обветшалый дом, на все четыре ветра раскрытый... А ну-ка со всех четырех и подступит! Подточены непогодой древние венцы, развеселая живность в щелях повелась... Иное заслушаюсь с чурбака моего, как она там свое гоп со смыком на разные голоса заведет, щиблетами почнет приколачивать... А то, бывает, кострищи запустят до неба в честь международного гостеприимства, тут уж ничего не жаль. И мы со старухой, матерью твоей, не ропщем, нам бежать некуда из тех пылающих стен родимых, с ними и в прорву огненную: за все по совокупности спаси Господь народ мой... Не скрою, однако, вполне может статься, что из общего пепла нашего горько посмеемся со старухой над запоздалой мудростью твоею. Вот и все... А округлил где ай лишку дал, то не осуди: не от корысти трепался, Вадимушка!

Считая произведенную подготовку достаточной, о.Матвей как бы невзначай справился у сына, верно ли про него сказывают, будто, расшалившись в приятельской компании, чуть ли не письменно, напророчил христианской вере совсем скорый теперь каюк. Уткнувшись носом в нетронутую тарелку, Вадим молчал с горящими ушами. Спешить на собранье стало незачем: ему-то, не принявшему полного посвященья, не к лицу было заявляться позже всех. И тогда, принимая Вадимово поведенье за раскаянье, батюшка с одобрительной отеческой лаской осведомился напоследок – из книжек либо собственным окрепшим умком дошел до своего обоюдоострого открытия.

– Уж лучше ели бы кашу-то, спорщики! – в предчувствии дурного конца вмешалась Прасковья Андреевна. – Пшенная-то, как простынет, в рот ее не возьмешь.

– Погоди, мать, дай уж нам... нам спорить не о чем... тут другое: вот и рядком сидим, а ведь он меня вроде и не слышит. С чего бы у тебя, сынок, глухота такая? – в лицо ему заглянул отец, собираясь коснуться Вадимовой руки, и все не без смущенья отметили, с какой поспешной неприязнью тот заблаговременно убрал свою под стол. – Да ты не беги меня, Вадимушка. От одного-то разногласия не стали мы чужее. И я новой твоей родни не порицаю, что на сторонке завелась! И то, подумать только, экой корабль тысячелетний с места стронули, а еще дедами сказывано – середь моря не отдыхают. А как проснешься иной раз среди ночки да поприслушаешься – волна какая в бортовину бьет, то и почнут страхи всякие, один жутче другого, представляться старичью... Но разве против мы? Оно и неплохо бы ко всемирному-то счастьишку, кабы знато было в точности, в которую сторону плыть, не сконфузиться бы!