Придирчивый знаток новой истории Японии может возразить, что слова осуждения, высказанные Кавабата в 1949 г., неудивительны, так как это был период своеобразного возрождения, демократизации, реформ и связанных с ними надежд. Однако и до того, в 1935 г., в разгар милитаристических настроений, Кавабата, как видно из вышеприведенного, осуждал Японию, в которой «только солдаты». И позднее, спустя двадцать лет, в эссе «Нетленная красота» («Хоробину би», 1969) он писал о том, что «песни во славу войны породили военных преступников, а те, кто слагал их, заслужили презрение всего мира». Эти высказывания свидетельствуют о неравнодушии Кавабата к событиям реальной действительности, а многочисленные признания в желании «отойти от жизни» — скорее всего своего рода протест, активное нежелание быть сопричастным сомнительным веяниям своего времени.

В его произведениях, опубликованных в 1945–1947 гг., сквозит глубокая печаль от сознания, каким огромным бедствием была война, насколько велики причиненные ею беды и лишения. Впоследствии в статье «Мои размышления» («Ватакуси-но кангаэ», 1951) Кавабата писал о том, что все его произведения тех лет порождены глубокой печалью, охватившей его после войны.

Причин на то в послевоенной жизни было немало: страна была в разрухе, люди пребывали в растерянности и от бурных перемен в общественной жизни, и от тяжелых воспоминаний предвоенного и военного времени, и от сознания несостоятельности мифа о всемогуществе Японии, и от новых порядков, установленных оккупационными властями.

«В этот период, казалось, само время умерло, затерялось где-то, а люди оказались в состоянии внутреннего хаоса, видя насколько запуталось и распалось прошлое, настоящее и будущее их самих и страны в целом. Многие из них чувствовали себя поглощенными бешенным водоворотом», — так думает герой в рассказе «Новая встреча» («Сайкай», 1946).

Ему пришлось побывать на войне, и это оставило свой след в душе. Распалась связь времен: между довоенным прошлым, которое сейчас кажется ему нереальным, и настоящим огромной пропастью лежит война. В состоянии полной внутренней опустошенности герой едет на праздник, устраиваемый в Камакура. Встречающиеся по дороге «высохшие сосны кажутся ему шрамами судьбы». Здесь он неожиданно встречает женщину, с которой был близок до войны. Она олицетворяет для него прошлое, как бы подтверждая, что была другая, мирная жизнь, и это дает ему надежду на возрождение и вызывает желание жить.

Такова тема рассказа, но значение этого небольшого произведения в другом. Здесь «отрешенный от жизни» Кавабата достоверно воссоздает атмосферу, воцарившуюся в Японии вскоре после оккупации. Как бы вскользь он говорит о том, что на праздник приглашены и оккупационные войска. Девушки в нарядных кимоно угощают чаем приглашенных. Яркие кимоно кажутся герою вызывающими среди толпы людей в жалкой поношенной одежде, и странно, невероятно думать, что несколько лет назад такие кимоно были обычным нарядом японских женщин.

Без комментариев, глазами героя Кавабата показывает сменяющие друг друга во время праздника картины: на смену старинным танцам «исчезнувшей Японии» появляется оркестр оккупационных войск, и на сцену бесцеремонно влезают оркестранты в стальных касках. Далее Кавабата уводит героев из Камакура, и по пути они наблюдают сцены послевоенной жизни: группы солдат — они «подавлены, истощены, растеряны, их лица землистого цвета с запавшими глазами и резко обозначившимися скулами почти без признаков жизни»; сопровождающие солдат медсестры; возвращающиеся на свою недавно освобожденную родину корейские репатрианты. «Они больше походили на несчастных беженцев, чем на людей, обретающих свободу», на лицах многих из них лежала печать страданий и опустошенности; девочка лет шестнадцати — семнадцати в грязном несуразном платье, то ли нищенка, то ли полоумная, пристающая к американским солдатам. Грязные улицы хранят следы пожарищ. В обстановке разрухи и ужаса, все еще владеющего людьми, герою кажется, что «темнота водворилась в нем самом, он чувствовал, как ночные тени косо ложились на зазубрины разрушенной стены, напоминая клыки дьявола. Казалось, темнота поглощала его».

Перечисляя несчастья, выпавшие на долю японцев, герои вспоминают и о бедствии, связанном с великим землетрясением в Канто в 1923 г., «и с грустью подчеркивают, что тогда Япония не была организатором преступлений перед лицом всего мира, — то были разрушения, причиненные стихийным бедствием».

В эссе «Печаль», опубликованном в журнале «Сякай» в октябре 1947 г., Кавабата писал: «После окончания войны я вернулся к старинной японской печали и живу, пребывая в ней. Я не верю миру послевоенному, не верю в обычаи. Не верю и в действительность».

Похоже для этого были основания. К 1950-м гг. вновь ужесточился контроль над культурной жизнью страны, а в правящих кругах усилилось стремление ускорить процесс американизации японского общества.

Ситуация, сложившаяся в японской литературе, также не радовала Кавабата. В это время в эссе «Мои размышления» («Ватакуси-но кангаэ», 1951) Кавабата писал о том, что после писателей «Сиракаба»[41] роман в Японии пришел в кризисное состояние, он европеизировался, в нем не было преемственности традиций, а «беспокойство и боль, пронизывающие современный западный роман, чужды натуре японцев». «Похоже, что в результате войны сформировались условия для развития современной литературы в том направлении, в котором она развивается сегодня. Следовательно, с момента окончания войны японская литература стала составной частью прозападной мировой литературы». И далее: «Духовная трагедия, которой исполнена западная литература, не затрагивала меня глубоко, такая правда жизни не волновала меня».

Неприемлем был для Кавабата трагический дух и в произведениях японских писателей. Этим объясняется его неприязнь к Дадзай Осаму, произведения которого, полные отчаяния, оценивались критикой как «чистый шелк в эпоху господства искусственного волокна». Кавабата же говорил, что его произведения «покрыты мрачными тучами». Он считал, что читатель должен черпать в литературных произведениях жизненные силы.

Здесь уместно пояснить, что старинная японская печаль, о которой говорит Кавабата, не имеет ничего общего с «европейской духовной трагедией» и «мрачными тучами», надвинувшимися на растерянных и измученных японцев после войны.

Старинная японская печаль — это печаль одиночества перед ликом Вечности, в ней нет чувства безысходности, это естественное состояние человека, ощущающего себя маленькой, но неотъемлемой частью мироздания.

Старинная японская печаль — это печальное очарование вещей моно-но аварэ, — предметов, явлений, всего, что окружает человека и с чем он сталкивается в жизни, в том числе и человеческие чувства.

«Присущую японцам утонченную печаль» (нихон-но сэнсайна ай-сю), как называет Кавабата эту особенность мироощущения японцев, их понимания прекрасного породила поэтизация недолговечности всего сущего. В эссе «Нетленная красота» («Хоробину би», 1969) Кавабата отмечает, что в японском языке понятия «печаль» и «красота» взаимосвязаны. В романе «Красота и печаль», говоря о «печали» (канасими) или «печальном» (канасии), он употребляет иероглиф, который читается «аварэ», и помимо значений «грусть», «вызывать сочувствие», «глубоко чувствовать», «волновать» имеет еще значение «прелесть», «очарование». Красота печальна, а печаль красива. Такое понимание красоты придало моно-но аварэ элегическую окраску.

Традиционно в представлении японцев красота печали часто связана с разлукой, неразделенной любовью, недостижимостью идеала. Неразделенная любовь бескорыстнее, чище, возвышеннее, и в этом есть своя прелесть. Само понятие красоты несет в себе оттенок грусти. Так, в романе «Снежная страна» рефреном звучит фраза, в которой акцент на словах «так прекрасно, что вызывает грусть» (кикоэмо сэну той фунэ-но хито-о ёбу ёна канасии ходо уцукусии коэ дэ атта — «голос ее, словно звавший кого-то, кто находился на далеком корабле и не слышал зова, был так прекрасен, что становилось грустно»).