Раздвоенность проявилась особенно ярко в сфере архитектуры. На первых порах японцы попросту подражали западным образцам, и в результате получились лишь бледные копии созданий европейских мастеров. В то же время идея сохранения в чистоте традиций путем отказа от «чужих» идей и форм была отвергнута самой историей. Поиск национального своеобразия привел к появлению в Японии 30-х гг. настоящих архитектурных чудовищ: между крышей традиционной формы и железобетонным каркасом не было никакой связи. После войны в Токио был построен Дворец культуры по проекту знаменитого архитектора Танге Кэндзо. Характеризуя архитектурный стиль этого замечательного сооружения, критик Като Сюити пишет: «Архитекторы наших дней не стремятся больше восславить японский национальный характер, они отвергают и эклектизм, а просто пытаются решать стоящие перед ними проблемы, пользуясь международным языком выразительных средств современной архитектуры. И тем не менее в их произведениях весьма часто проявляется именно то, что можно назвать чисто японскими особенностями восприятия: тонкое чувство цвета, гармония форм, изящество линий и т. д. Японский характер архитектуры обусловлен целым рядом объективных факторов (климатические условия страны, природное окружение, душевный склад автора и пр.), а не навязыванием архитектору извне каких-либо концепций. И если мы считаем работы Танге Кэндзо японскими по духу, то именно в том самом смысле, в каком французскими кажутся нам произведения Ле Корбюзье»[96].

В подлинном произведении искусства творчески освоенные традиции и «чужой» опыт присутствуют как бы в «растворенном» виде, утрачивая свои конкретные очертания. Безусловно, основные элементы традиционной эстетики сохраняют свое значение и в наши дни. Но если рассматривать традиции как нечто живое, функциональное не только в прошлом, но и в настоящем и в будущем, то смысл поступательного движения современного японского искусства следует видеть не в консервации традиционалистски понятой самобытности. Если в архитектуре ввиду ее специфики обращение к «международному языку» не вызывает сомнений и упреков, то в литературе дело обстоит несколько иначе.

Поучителен пример романа Абэ Кобо «Женщина в песках», который переведен на многие языки мира. Некоторые критики упрекали автора в «космополитичности», поскольку, по их мнению, роман можно воспринимать, не имея никаких представлений о японских художественных традициях. Возражая им, критик Китамура Бикэн писал, что «нет ничего абсурднее, чем упрекать писателя в том, что он модернист без гражданства»[97].

В романе Абэ Кобо символическая «стена» в образе песка не имеет национальной окраски. Пески — это метафора современной ситуации всеобщего отчуждения. Рецензент парижской газеты «Монд» Марсель Брион пишет, что абсурдность происходящего в романе Абэ Кобо создает ощущение еще большей безнадежности, чем «Процесс» Кафки. Американский исследователь Морис отмечает, что в романах Абэ «почти не чувствуется ничего японского», что японские традиции в них «представлены крайне слабо».

В этих отзывах, несомненно, сказывается инерция прежних европейских представлений о Востоке, о неизменной сущности его души. В «Женщине в песках» действительно нет традиционной гармонии между стихией и человеком, их равновесие явно нарушено. Мир природы предстает у Абэ Кобо не в поэтических связях, не как объект возвышенных лирических переживаний, а во всей конкретности своего материального бытия. Героя романа Ники Дзэмпэя интересуют физические свойства природной субстанции, одиночество среди песка не вызывает у него тоски, грустных воспоминаний о прошлом. Ему не свойственна мечтательная созерцательность. В песчаной яме герой сооружает «лабораторию» по изучению свойства песка, законов его движения. Мировоззрение героя Абэ Кобо отражает те разительные перемены, которые происходят в сознании современных японцев.

В чем собственно заключается «японское» в представлении европейцев? В своей Нобелевской лекции Ооэ счел важным затронуть и этот вопрос. Европейские авторы многочисленных путевых заметок по Японии обычно отмечают утонченную изысканность, созерцательный ум как главное свойство в натуре японцев. И Ооэ говорит с некоторым сожалением о том, что европейцы не замечают больших перемен, произошедших в мировоззрении современного японца. По его мнению, устоявшееся представление о японском менталитете должно быть дополнено понятием гуманизма, провозглашающего принцип свободного развития человеческой личности. В числе тех, кто посвятил себя «формированию нового японца», Ооэ называет Ватанабэ Кодзуо, который, как было сказано, привнес гуманистические идеи французского Возрождения в японскую культуру. Ныне уже невозможно говорить о социально-политической и литературной истории Японии XX в. без учета идей гуманизма.

По инерции мысли европейцы, как правило, ищут в искусстве Востока «неизменную» сущность восточной души, а то, что в нем «современно» и «универсально», кажутся им плодом подражания или европеизации. Между тем очевидно, что в наше время «современное» больше не означает «европейское». Суперсовременный корабль, построенный в Японии, нельзя называть «европейским». Нечто подобное произошло и в литературе.

Кстати, небезынтересно упомянуть в этой связи малоизвестный случай из истории русско-западных литературных связей. В начале века в США вышел сборник «Русские рассказы», куда вошли произведения русских писателей от Пушкина до Куприна. В послесловии сборника переводчик, сравнивая «Пиковую даму» Пушкина с «Шинелью» Гоголя, рассуждает так: «Прочитав с интересом „Пиковую даму“, мы все же задаемся вопросом, является ли она произведением русского автора. Нет, это не русский рассказ. Если бы рассказ был опубликован в каком-нибудь американском журнале с подписью Джона Брауна, то ни у кого это не вызвало бы сомнения. Что же касается „Шинели“ Гоголя, то это без сомнения русский рассказ. Он никого не может обмануть, если даже под ним поставить подпись Джона или Смита».

Здесь та же самая инерция мышления: то, что «современно» в литературе незападного мира, это «европеизированное», и потому выводится за пределы национальной художественной культуры. Однако Пушкин в «Пиковой даме» и в других произведениях, например в цикле «Подражаний Корану», в «Моцарте и Сальери», «блистательно доказал, что, разрабатывая и не русскую тематику, он может оставаться и глубоко национальным поэтом»[98].

Очень поучительно суждение самого Пушкина на этот счет: «Мудрено отъять у Шекспира в его „Отелло“, „Гамлете“, „Мера за меру“ и проч. — достоинства большой народности. Vega и Кальдерон поминутно переносят во все части света, заемлют предметы своих трагедий из итальянских и французских новелл … ле Ариосто воспевает Карло-мана, французских рыцарей и китайскую царевну. Трагедии Расина взяты им из древней истории. Мудрено однако у всех сих писателей оспаривать достоинства великой народности»[99].

Под «народностью» Пушкин разумеет национальное своеобразие художника, которое может проявиться и не только на «отечественной тематике». Если перефразировать мысль Пушкина применительно к литературам Востока, в частности японской, то можно сказать, что, разрабатывая «национальную тематику», писатели вправе прибегнуть к «международному языку» выразительных средств и при этом сохранить «достоинства большой народности».

Произведения Ооэ принципиально синтетичны. Его творчество сформировалось на фундаменте нового художественного содержания. Источников этого содержания два: японская национальная жизнь и культура европейского гуманизма. Персонажи произведений Ооэ проявляют себя в открытых движениях, явно дисгармонирующих с традиционным соотношением природы и человека, индивидуума и общества. Ооэ разрушает прежние традиции в литературе, чтобы внести новые, обусловленные переменами, происходящими в мире и в сознании современного японца, — причем не только в содержании, но и в самой стилистике произведения.