Ниже и ниже по течению забирал ротный, видя, что весь огонь немцы сосредоточили на капле земли, и ночные самолеты все сбрасывают и сбрасывают на выгорающий этот клочок бочки, валом разливаясь, огонь доканчивал живых и мертвых на острове, в мелкой протоке на берегу.

Стреляли и по роте Оськина, попадали в кого-то, иногда в лучину расщепляли брусья плотиков, но сами бойцы, умоляя, кричали: «Не лезть! На плотик не…» — греблись, скреблись люди к берегу, пляшущему от взрывов, ощетиненному пулеметным огнем. Чем ближе был берег, тем гуще дым, пыль и огонь, но упрямо, судорожно хватали бойцы горстями воду, отплывая подальше от ада, кипящего на острове и вокруг него. Под самым уж правым берегом плоты Оськина подверглись нападению ошалелой толпы и, как ни отбивались, как ни обороняли плоты, на них, на плоты, слепо лезли нагие, страхом объятые люди, стаскивали за собой в воду бойцов-товарищей. Не один плот оцарапали забывшие про бой, про командиров своих утопающие люди, обернули на себя брусья, гибельно вопя.

«Мама! Ма-а-а-амо-о-очка-а!» — плескалось над рекой.

И все-таки рота Оськина, сохранившая костяк и способность выполнять боевую задачу, достигла правого берега. На ходу разбирая оружие, натягивая на себя штаны, гимнастерки, обувь и чего-то тоже беспамятно вопя, бойцы ринулись в темень, падали на урезе реки, плотно заваливались за камни. Берег после зыбкой воды казался им таким надежным укрытием, суша — такой незыблемой опорой.

«Ор-ре-олики-и! Р-ребята-а! — метался по берегу Герка-горный бедняк. — Под берег, под яр, под яр!.. Орелики!..» — Бойцы и сами понимали, что надо стремиться под навес яра, от воды подальше, от немым светом дышащих воздушных фонарей, но не хватало смелости на бросок, тянуло прижаться к земле, к этому спасительному берегу. Не могли бойцы, никак не могли взняться от мокрого песка, из-за кучки каменьев, сыплющихся секущимся крошевом осколков и пуль, иные прятались за брусья выкинутых на сушу плотиков. Командир роты в распоясанной и расстегнутой гимнастерке долбил бойцов пистолетом, волоком тащил их под яр, бросал, тычками вгонял в укрытия.

«Да вы что? Вы что? Перебьют же! Перебью-у-у-ут все-эх…» — И внезапно, словно в мольбе воздев руки в небо, вскрикнул, роняя пистолет, и в крике том не столько было страху, сколько вроде бы долгожданного разрешения от непосильного напряжения. Его задернули под навес яра. Но он все дергался, все кричал заведение, брызгал слюной: «Под берег! Под берег! Впер-р-ре-од!»

Палец, жесткий от лопаты и земляной работы, попахивающий крепкой псиной и табаком, прочистил рот командира роты от песка. Точно сиську в губы ребенка, сунули командиру роты ребристое горло баклажки. Сцапал, смял железо зубами Герка-горный бедняк, вдохнул в себя горячащую влагу, — и шатнувшись, все поплыло от него куда-то в сторону, в утишающую, пыльно клубящуюся яму ночи. Бойцы наложили на перебитую ногу командира шину из штукатурных лучинок, затянули жгут выше колена, влили еще глоток водки в стиснутый рот и поволокли к воде. Прихватив раненого командира обмоткой и обрывком проволоки к бревешкам, побрели под огнем, по мелкой воде, толкая плотик.

— А-а! — пробовал вскинуться опомнившийся ротный, молотя по воде кулаком. — А-а-а-а! Распровашу мать! Из-за вас! Из-за вас! Залегли-ы, бздуны… залегли, жопы к берегу прижали… А-а-а!.. — увидев, как наверх, на яр карабкаются и исчезают в огне фигурки людей, сыпля впереди себя мерцающими огоньками, сея в землю зерна пуль, понял: его рота жива, поднялась в атаку, одолевает она теперь уже такое надежное укрытие — яр и осыпи берега, прикрывая собой своего раненого командира.

— Я сам! Я сам! Уходите! — закричал он. — Помогайте им, помогайте! — и принялся обеими руками бить по воде, показывая, что он плывет, что он тут сам справится.

Один из бойцов, еще по Подмосковью знакомый, крикнул: «Пока, Герка! Пока!..» — толкнул ногою плотик, с сожалением отцепляясь от него. Другой боец, молодой, из новеньких, долго волокся за плотиком, выплевывая мокрым ртом: «Я здесь! Я помогу, тащ командир! Я помогу!» — Ох, какая небывалая сила удерживала парня возле плотика. И причина-то уважительная — он спасает человека, своего командира. Чувствуя, как плотик подхватило течением, понесло в ночную темень, боясь одиночества и темноты больше, чем кипящего огнем берега, Оськин заорал:

— Ух-ходи! В бой ух-ходи! Я са-а-а-а! Я са-а-а-ам! — роняя голову меж брусьев, лейтенант хватал губами плюхающуюся живительную воду. Он впадал в забытье и приходил в сознание, чувствуя, что плотик то несет, то крутит на одном месте, омуты, везде омуты. — Я са-а-ам!.. Я са-а-а-ам! — едва шевелил он губами, а ему казалось, кричал на всю реку, на весь свет: — Я спасу-у-усь! Спасусь! Орелики мои.

Когда его ранило вторично, он не услышал, не упомнил, однако руками скребя и в беспамятстве, — только вода все горячела и омуты становились глубже и кружливей. Скорее всего, опять же согласно вращению земли и течению Бэра, его приволокло и прибило бы к правому берегу, где он и окоченел бы на плотике, истекши кровью, иль немцы достреляли бы его. Но он был баловнем судьбы, удачливым человеком. За его нечаянный плотик ухватились бедующие, тонущие вояки и, стараясь не опрокидывать бревна с привязанным к ним человеком, греблись руками к левому, спасительному берегу, не зная, что там их ждет и подчистит боевой, страха не ведающий заградотряд. Словом, Герка-горный бедняк нечаянно-негаданно добрался до своих. Течением плотик занесло в камни, и, почуяв сушу, солдатики бросили и плотик, и раненого, да и умотали во тьму, затаились на своем берегу, не шевелясь до рассвета.

Сытенький санинструктор береговой обороны с двумя солдатами бугаистой комплекции, опасливо озираясь, беспрестанно кланяясь слепым пулям, долетающим до левого берега, отвязывали и отпутывали безвестного командира безвестной роты.

Он шевелил искусанными, кровящими губами, и если бы санитары могли разобрать, чего молвит истекающий кровью командир, гимнастерка которого на груди вся была в дырках от орденов и значков, то не только заковыристые матюки услышали бы, но и складный монолог: «Погибает Герка-горный бедняк… погибает… ни за хер, ни за морковку, а за… Впе-э-эре-од! Под яр! Яр… яр… яр… че разлегся?.. За красную окантовку!.. Стих! То-о-онька! Доченьки, до-о-оченьки, чаечки-кричаечки-и-ы-ы-ы…»

От устья речки Черевинки, где высадился со связью Лешка Шестаков, до переправившейся роты Оськина — сажен двести-триста, но не судьба. Рядом не раз ходили, да не встретились в человеческой каше отчим с пасынком, хотя в письмах папуля грозился перевести сынулю в свою роту и выдать ему пэтээр.

Нашел, чем пугать связиста! Да он как навесит на себя две катушки со связью, да вещмешок на горб водрузит, да телефонный аппарат на плечо, да сверх всего карабин накинет, еще два подсумка с патронами, да лопату, да котелок, да всякий разный шанцевый и личный инвентарь прихватит, да еще по пути и картошек нароет либо у ротозевых вояк чего съестное уведет, тот пэтээр ему — лучинка.

Уже на утре в медсанбат второго полка, размещавшийся в отдалении от берега, обратился какой-то приблудный санинструктор. По бумаге, вынутой из патрончика-медальона, он установил, что лейтенант, чудом переплывший реку на плотике, является командиром роты стрелкового полка Сыроватко, что он пока еще живой и в бессознании продолжает командовать, и как командует — заслушаешься!

День первый

Ожидалось, что штрафную роту бросят на переправу, в огонь первой, но переправляться она начала уже под утро, когда над обоими берегами нависла густая, дымная мгла, из которой, клубясь, оседало серое, паленым и жареным пахнущее месиво, багрово от земли светящееся. Такого света, цвета, таких запахов в земной природе не существовало. Угарной, удушающей вонью порченого чеснока, вяжущей слюну окалины, барачной выгребной ямы, прелых водорослей, пресной тины и грязи, желтой перхоти ядовитых цветков, пропащих грибов, блевотной слизи пахло в этом месте сейчас, а над ядовитой смесью, над всей этой смертной мглой властвовал приторно-сладковатый запах горелого мяса. Все, все самое отвратительное, тошнотное, для дыхания вредное, комом кружилось над берегом, отныне именуемым плацдармом, над и без того для жизни и существования мало пригодным клочком земли, сплошь изрытым воронками. Камни по берегу разбросаны, искрошены, оцарапаны, навесы берегов обвально спущены; что могло здесь гореть, уже выгорело и изморно дымилось, исходя низко стелющейся вялой гарью. Земля, глина вперемежку с песком не способная гореть, испепелилась, лишь в земных щелях еще что-то шаяло, возникал вдруг, колебался лоскут пламени и полз, извиваясь, куда-то, соединялся с заблудшим огнем, пробовал жить, высветляясь в могильной кромешности, но тут же опадал съеженным лепестком, исторгая рахитный дымок. Обнажившиеся корешки цепкой полыни тлели, будто цигарки, густо билось пламя лишь в русле речки Черевинки — там обгорали кустарники, огнем выедало трупелые дупла ребристых, старых тополей, вербы да дикие груши и яблоньки со свернувшимся листом и лопнувшей кожей стыдливо обнажались; истрескавшиеся, почернелые мелкие плоды сыпались, скатывались по урезам поймы в ручей, плыли по взбаламученной воде, кружились в омутах, сбиваясь в вороха. В Черевинку по весне и осенью заходила рыбья мелочь, песчаные отмели были забросаны, вперемежку с листом, испеченными яблочками, оглушенной малявкой и усачами.