В книжном шкафу у дяди Альберта стояло множество книг, и почти все они, конечно же, тоже были про стекло. Большие, маленькие, в жестких картонных и даже в кожаных переплетах, и в мягких обложках, разноцветные, разномастные… Они были написаны на всех языках мира. Я дразнил дядю Альберта и называл его «лиценциат Видриейра» и «господин Графин». Дядюшке это нравилось, но вслух он мне говорил: Валера, ты думаешь у Сервантеса и для тебя прозвища не найдется? Когда я нечаянно разбивал какой-нибудь образец, я обнимал дядю за плечо и пел ему песню из диска «Рэм» Пола Маккартни:

I'm so sorry, uncle Albert.
I'm so sorry if I caused you any pain…

А он отворачивался от меня как от убийцы, и скорбно собирал осколки в пластиковую коробочку-гробик и говорил: не понимаю, зачем я держу это стихийное бедствие у себя в доме. При этом у него в глазах стояли слезы, и казалось, что все его стеклянное королевство оплакивает утрату и скорбит вместе с ним.

Бедный uncle Albert! Он все время только делал вид, что не чает, как от меня избавиться, а когда я женился и уехал к Ленке, он звонил по три раза за вечер и всегда спрашивал про какой-нибудь пустяк, и каждый раз просил, чтобы я пришел к нему в гости с гитарой и мы с ним попели. У дядюшки был свой репертуар – романсы. У него тоже была гитара, а к ней – оперный бас, который при иных обстоятельствах, возможно, мог бы кормить его не не хуже докторской степени. Он очень любил, чтобы мы поиграли с ним в две гитары и попели – вместе и по очереди. Спелись мы не сразу, но постепенно у нас появился общий репертуар. Особенно хорошо нам удавался «Вечерний звон» и «Горные вершины спят во тьме ночной». А я, свинья такая, заходил очень редко. И в больницу, когда он попал туда со стенокардией, зашел только два раза, потому что тогда я как раз начал влюбляться с Ленкой, и он валялся там целую неделю, совсем один. Сволочь я неблагодарная, вот кто я есть!

А потом я уехал в Америку и облагодетельствовал дядю Альберта на день рождения огромной книжкой про стекло, с цветными иллюстрациями, вкладышами и развертками, которую я купил в магазине Borders Books & Music на распродаже и отправил посылкой. Вот и вся моя благодарность за полтора года, что я сидел у него на голове. Надо будет ему денег послать, наверняка в его стеклянном НИИ зарплата уже такая, что впору стекло грызть. Да, и позвонить бы ему не мешало. И родителям тоже позвонить надо. И Ленке. Надо найти другого long distance провайдера. У AT&T цены ломовые, разориться можно, с Россией одна минута – больше доллара. Бабок у них ведь до фига, а все равно скидки им впадлу сделать, как делают другие компании. Уйду к Спринту, у них и то дешевле. Надо еще Стартек попробовать, у них вроде тоже нормальные цены.

Ну ладно, хватит дневника, надо опять к рассказу переходить, раз уж начал. Вообще, какого черта я пишу дневник посреди рассказа! Или рассказ посреди дневника? Хотя, все правильно. Ведь я все время сравниваю жизнь там и жизнь здесь. Так что, наверное оставлю все как есть и дальше буду так писать. Для кого? Для Ленки? Не, вряд ли я ей это покажу. Для себя самого, наверное. Ведь в жизни столько всего случается – всего и не упомнишь! А что еще интересно, когда что-нибудь только случится – сразу, бывает и не поймешь, что оно так важно или интересно. Вроде, оно уже с тобой случилось, уже твоя личная история, а как-то еще не прочувствовано, далеко еще оно от тебя, не задело. А потом глядишь, оно вдруг само собой вспоминается через какое-то время. И даже неважно, что именно вспоминается – важно, что вспоминаешь об этом и чувствуешь это в сто раз острее, пронзительнее, чем тогда когда оно вот только случилось, и вдруг что-то щелкнет такое в голове, и видишь во всем совсем другой смысл, которого сразу и не заметил.

Бывает, например, едешь в командировку или еще куда, и просто выйдешь из купе в коридор, высунешь голову в окно, а поезд едет себе, колесами постукивает, а солнце закатное вполнеба, и в озере отражается, а ветер бьет в лицо, и воздух дорожный волнует, дразнит запахами воды, травы, дыма, болотной прели, и видно как едет по дороге машина, пыль за ней хвостом, а через мгновение поезд замедлит ход совсем рядом с озером, и смотришь – стоит белоснежная цапля с пушистым хохолком, поджав лапу. А потом, я помню, как поезд тихо-тихо прошел мимо полустанка, и звонок дребезжал на шлагбауме. И на этом полустанке стояли лошади – он и она, очень красивые. И она грациозно так и доверчиво положила голову ему на шею. А он был – мощный, мужественный, мускулистый, и держал голову подруги заботливо и нежно. И они смотрели друг на друга и говорили о чем-то важном, хотя и без слов. О любви, конечно.

Я раньше никогда не думал, что у животных может быть такая нежная, романтическая любовь. Я и когда смотрел на них, тоже об этом не думал. Это я потом уже думал, когда вспоминал, а тогда в поезде только сердце так тихонько кольнуло и чуть чуть задрало в глазах – и все, и забылось до поры… А потом незаметно темнеет, и за окнами видать только тени, блики… И вдруг поезд встанет около какого-то фонаря – и в его луче толкутся мошки, мотыльки… Всюду жизнь, и такая везде разная! И тебя везут через эту другую жизнь, вырвав на какое-то время из своей привычной жизни, и ты смотришь на эту другую жизнь и вдруг понимаешь, как мала твоя жизнь, как мало тебе суждено увидеть, и поэтому бессознательно стараешься каждой клеточкой своего тела понять, впитать, запомнить эту другую, чужую жизнь, чтобы лучше понять свою. Может быть даже, чтобы понять, а своей ли жизнью ты живешь…

А потом приезжаешь домой, втягиваешься в свою колею и опять забываешь, что есть другая жизнь. Дела, заботы, денег вечно не хватает, то да се. Надо бы издать такой закон, чтобы каждый человек, который куда-нибудь едет, писал путевые заметки, для себя, чтобы потом было что вспоминать в старости. Интересно, какой я буду старый? Вот только сейчас я наверное, все-же не для старости пишу, а просто чтобы тут в Техасе от одиночества не сбрендить.

Я когда-то читал рассказ Джека Лондона, как одного кента послала компания на отдаленную факторию на Севере, и он там жил совсем один, и стал натурально сходить с ума. Притащил в дом ездовую собаку и сажал за стол, вроде как будто это Прентис, начальник его, прислал ему помощника. А потом пришли индейцы торговать, и этот кекс полюбил индианку по имени Джис-Ук, а она его. И он ее трахнул, и она ему родила сына. А он гад уехал еще до того, как она родила сына, и про нее забыл и женился на какой-то родовитой англичанке с голубыми глазами. Люди – они хуже. Тот конь на полустанке, небось, свою лошадку ни за что не бросит и в Англию не уедет.

У Лены дома жизнь моя стала совершенно другой, чем когда я жил у дяди Альберта. Я никогда не думал, что дом может до такой степени влиять на жизнь человека. У Лены была огромная, очень запущенная, то есть давно не ремонтированная и толком не убираемая трехкомнатная квартира с изолированными комнатами, где она жила со своей мамой и с кошкой по имени Офелия. Хорошее имя, не только для кошки, вот только уменьшительного имени у него нет, поэтому кошку называли просто кошкой и звали также, и она всегда откликалась на просто кошку и прибегала, очаровательно вставала на задние лапы и вытягивалась колбаской, а передние лапы клала на колени и заглядывала в глаза своими умильными, крыжовенного цвета глазенками, ждя, что ей что нибудь вкусное дадут. Или на руки возмут. Или погладят. А полного своего имени она побаивалась, потому что обычно ей говорилось «Офелия! Это кто написал под стол? Сейчас накажу!». Кошка Офелия очень боялась страшного слова «накажу» и собственного полного имени. Услышав страшное слово, кошка садилась на четвереньки, ползком забивалась в угол и закрывала голову лапой, чтобы не стукнули тапком. Ну и как ее после этого цирка наказывать?

Меня поселили в гостиной со «стенкой» во всю стену, с фикусом, горой посуды в серванте и кучей всякого женского тряпья и барахла во всех ящиках и шкафах. В центре комнаты стоял огромный обеденный стол со стульями. Мои вещи мне ставить было практически некуда. Сперва я просто чувствовал себя как в гостях. Но потом я начал соображать, что гости мои подзатянулись, и наконец до меня дошло, что я в этом доме не временно и не в гостях, что я теперь в этом доме, в этой гостиной комнате живу и могу в ней вот так прожить всю оставшуюся жизнь, и мне становилось жутковато. В Воронеже у меня была своя комнатка, своя нехитрая обстановка, которую я создал вокруг себя сам, все вещи в комнате были расставлены мной, я сам решал, что мне нужно, а что нет, среди чего я буду жить. И я жил там всю жизнь, пока не уехал в Москву, отдыхал в своей каморке, которая была, спору нет, тесна, но в ней все было сделано и расставлено по моему, и я довольно часто бывал в ней вполне счастлив.