О днях своей службы. Едкая ностальгия вкралась в мои мысли, оживив воспоминания из тех времен, тронутые плесенью за давностью срока, словно они, подобно старинным изделиям из бронзы, слишком долго пролежали в сундуке на затонувшем галионе. Я припомнил отрывочные короткие моменты совместной службы с Джеком Стиганом, моим партнером, и еще более краткие мгновения наслаждения с Линдой Кемпбелл, в чьей постели оказался, когда Джока застрелили.

Мне захотелось с кем-нибудь поговорить. Я порылся в архивах своей памяти, извлекая образ за образом: друзей нынешних и бывших — странно, что я еще не забыл их имена — знакомых, родственников — словом, всех, выискивая среди них того, к кому бы мог пойти и высказать тот миллион слов, так и не произнесенных мной за этот год.

Мне даже захотелось побеседовать с этим банковским клерком, облаченным в белые монашеские одеяния и с лысиной-тонзурой. Но это было бы лишь самобичеванием, и не чем иным, как пустой тратой времени, и отвлекло бы от дела. А оно не терпело отлагательств, так как упиралось в убийство Терри Вилфорда, убийство Айрин Боулз, возможное убийство Джорджа Пэдберри, арест Робин Кеннели и более чем вероятно таило угрозу если не для меня, так для оставшихся партнеров “Частицы Востока”. Даже если бы и был какой-то прок в граничащем с невозможным — в том, чтобы излить невысказанный за год миллион слов, — время и место для этого были неподходящие.

Думаю, что человек в белом облачении, вернувшись, не увидел на моем лице ничего, что могло его заинтересовать. Я взял себя в руки и, стоя у двери, мысленно готовил вопросы, которые намеревался задать епископу Джонсону.

Монах, или кем бы он там у них ни числился, взглянул на меня и кивнул так, словно только что выиграл заключенное с самим собой пари.

— Епископ примет вас с радостью, — произнес он. — Прошу вас, следуйте за мной.

Я прошел за ним в небольшую бежевую комнату с несколькими креслами и раскладными столами — очевидно, помещение для переговоров — и через нее — вверх по лестнице. Мы поднялись на третий этаж и, проследовав по темному серому коридору, в который выходило множество дверей, очутились в почти лишенной мебели, если не считать стоявших по центру два белых табурета, комнате. Два запыленных окна без всяких гардин, занавесок или ставней выходили на А-авеню и Томп-кинс-Сквер-Парк. Мой сопровождающий сказал: “Епископ сейчас придет” — и вышел, закрыв за собой дверь.

Комната была квадратной, футов десять на десять, с серыми стенами и пожелтевшим, в пятнах потолком. Пол покрывал выцветший линолеум с темным узором. Краска на табуретах пооблупилась. Стекло в окне справа в верхней части рамы треснуло и было заделано липкой лентой, отставшей с одного конца трещины.

Облик комнатушки был в общем-то характерным для зданий по соседству, и, может, поэтому контраст между нею и залой на первом этаже невольно действовал на нервы. Почему эту комнату они сохранили в таком виде? Зачем было еще больше подчеркивать ее убожество, оставив с голыми окнами и почти без мебели?

Я подошел к окну и выглянул в парк, где было полным-полно детей, резвившихся, качавшихся на качелях и игравших в баскетбол так, словно снаружи не было изнуряющего пекла. Я стоял, глядя в окно, пытаясь не дать себе отвлечься от цели своего визита.

Не прошло и двух минут, как дверь открылась, и вошел епископ Вальтер Джонсон, удивив меня тем, что не заставил себя ждать; мне почему-то казалось, что меня долго промаринуют в одиночестве.

Сам епископ Джонсон тоже не мог не вызвать удивления. Я не представлял его себе отчетливо, но в моем списке “тех, кем бы он мог оказаться с виду”, и в помине не было стройного, с короткой стрижкой, слепого мужчины, лет тридцати, в опрятном светло-сером костюме и с отливающим перламутром серым галстуком.

Войдя в комнату, он закрыл дверь, сделал два шага вперед, втянул носом воздух, протянул руку и сказал:

— Мистер Тобин? Рад с вами познакомиться. Вчера вечером позвонил Эйб и сообщил, что вы зайдете.

Я поспешно отошел от окна, спеша скорей пожать протянутую мне руку.

— Епископ Джонсон? Как дела?

— Да, я — епископ. — Улыбка его так же, как и рукопожатие, внушала доверие. — Садитесь, — предложил он и указал рукой на одну из табуреток, а сам без суеты подошел к другой и сел на нее.

На него нельзя было смотреть без сожаления. Его слепота была того рода, что делает глаза безжизненными, серыми и почти не моргающими — такая нелепая деталь на таком красивом лице. Должно быть, он это понимал, потому что сразу же, как только сел, достал темные очки и надел их. Я понял, что он вошел в комнату без них только для того, чтобы я сразу понял, что он слеп, и не мог не восхититься тем, как ненавязчиво этот человек подчиняет себе окружающих.

Сев напротив него, я произнес:

— Надеюсь, что Селкин объяснил, по какому поводу я хотел с вами встретиться?

— Думаю, что да. Из-за этих убийств в какой-то степени. Но в основном из-за ключей.

— Верно. Возникает вопрос, как Айрин Боулз — так звали девушку, которую тоже убили...

— Да, я знаю.

— Ну вот. Спрашивается, как она могла попасть в помещение.

Он кивнул:

— Насколько я понимаю, вы хотите знать, сколько ключей и у кого они?

— Да, пожалуй.

— Здесь у нас двое ключей, — ответил он. — Один, вместе с несколькими другими не на связке, лежит в старом потайном ларце в среднем ящике стола в моем кабинете наверху. Я проверял, он на месте. Другой, вместе с другими ключами, на связке, всегда, как правило, находится в кармане Риггса, нашего служки, и он тоже все еще там — можете проверить. — Он склонил голову набок. — А теперь, думаю, вы не прочь узнать, есть ли какая-то связь между Айрин Боулз и “Самаритянами Нового Света”.

Он попал в точку, но меня поразило, как он мог догадаться, каким будет мой следующий вопрос.

— А что — это не исключается? — ушел я немного в сторону.

Он развел руками:

— Нет, во всяком случае пока. Никому из нас, постоянных обывателей, не известна женщина с таким именем, хотя, конечно, некоторым из живущих здесь приходится время от времени иметь дело с такими, как она. Конечно же я буду и дальше наводить справки, если что-то всплывет на поверхность, буду только рад позвонить и поставить вас в известность.