Так или иначе, но все это должно иметь какое-то научное объяснение: колдовства и магии не бывает. Перед тем как отправить меня в пещеру, жрец заставил съесть комок какой-то дряни с грибным привкусом. Наркотик? Безусловно… Никогда не пробовал никакой „дури“, кроме кофеина, алкоголя и никотина, так что сравнивать не с чем. Во всяком случае, с алкогольным опьянением ничего общего не имеет. Никакого „отходняка“, а полученный опыт кажется более реальным и важным, чем все остальное в жизни. Ну, Сема, вспоминай! – он волевым усилием попытался превратить себя из Семхона в Семена. Хоть и не сразу, но это получилось. – Что там есть в литературе? Карлос Кастанеда? Пейот? Мескалин? Или что там они употребляли? Явно из этой же оперы, но как-то не очень… Тогда что? Теренс Маккенна? Культура партнерства, псилоцибиновый гриб? Пожалуй, это ближе: и гриб в наличии, и действие похожее. Явно наблюдается размывание границ „эго“ или черт его знает чего. А мои лоурины, кажется, эту дрянь принимают регулярно. То-то у них ни вождей, ни лидеров, зато полное взаимопонимание друг с другом. То есть они, конечно, не живут под „наркотой“, но их психика и мировосприятие сформированы не без ее влияния.

Ладно: примем псилоцибиновую гипотезу как рабочую. А дальше? Мне было велено найти в пещере какую-то щель и пролезть сквозь нее. Совершенно не могу представить, что тут было специально подстроено, а что получилось случайно: старейшины вместе с Художником в это время сидели у Костра Совета пьяные в сосиску. Я же сам их и напоил „волшебным напитком“, надеясь таким способом избежать испытания. Никуда лезть я, конечно, не собирался и тем не менее добрался-таки до этой трещины в стене, забрался в нее и благополучно застрял. То есть я что-то соображать начал уже после того, как застрял и жить мне осталось от силы пару минут.

Выбраться оттуда самостоятельно не было ни малейшей возможности. Тем не менее я вылез. Каким образом? Очень простым – умер. Да-да: самым натуральным образом пребывал некоторое время в состоянии клинической смерти. Мышцы тела лишились тонуса, и трещина „выпустила“ мой труп. Потом я каким-то образом умудрился ожить и даже самостоятельно выползти из пещеры. Не знаю насчет всего остального, но мое видение бесконечного тоннеля и света, дарующего блаженство, явно не оригинально. Кажется, что-то похожее описывают почти все побывавшие в состоянии клинической смерти.

Но что это дает? Зачем?!

А много чего дает…»

Семен усмехнулся, вспоминая, как работал раньше: находил в горной породе отпечаток древней ракушки или растения и начинал «пробрасывать» в памяти тысячи изображений из книг и атласов, пытаясь подобрать аналог. Так и теперь: что же видел, слышал или читал по этому поводу?

«Кажется, все, кто побывал „по ту сторону“, перестают бояться смерти. Где-то (в Москве?) даже существует институт танатотерапии – да-да, лечения смертью. Каким образом ЭТИМ можно лечить? А все тем же – избавлением от страха. Этот страх, этот ужас сидит глубоко в подсознании и не дает человеку нормально жить. Особенно если он смертельно болен и знает, что дни его сочтены. После такой терапии больные вместо отведенных им недель или месяцев живут многие годы, а иногда даже выздоравливают.

А ведь, по данным науки, практически у всех первобытных племен существовал и существует обряд инициации, который в той или иной форме имитирует (обозначает, символизирует, воспроизводит) смерть и новое рождение индивидуума. Так, может быть, все эти палеолитические культуры на том и держались – на ином, нам непонятном, отношении к смерти? Впрочем, кому это „нам“?! Я ведь тоже теперь меченый, я ведь побывал „там“».

Семен улыбнулся и почувствовал, что засыпает. Но ведь есть, была еще какая-то мысль, которую нужно было обдумать. «Ах да, есть подозрение, что моей скромной персоной заинтересовались хьюгги. Такое здесь, говорят, случается, но очень редко. Тогда они начинают так называемую „большую охоту“. Да пошли они куда подальше! Может, еще обойдется…»

Разбудили его голоса за стенкой жилища: Сухая Ветка спорила с каким-то ребенком или подростком. Кажется, это гонец, которого прислали за ним, Семеном. Ветка же доказывала, что «карантин» еще не кончился, что Семхон спит и, вообще, он совсем слаб и никуда идти не может. «Так ей и поверят, – усмехнулся Семен. – Весь поселок знает, что за вопли доносятся по десять раз в сутки из нашего вигвама. Но мне, честно говоря, нравится, что она никого не стесняется и вопит от души, когда кончает. Так что придется идти…»

Кандидат наук, бывший завлаб Семен Николаевич Васильев поднялся с подстилки, снял с сучка рубаху из волчьей шкуры, прихватил свои тапочки-мокасины, тяжелую палку-посох и, оставаясь совершенно голым, выбрался наружу.

Он вдохнул воздух, пахнущий дымом, рекой, степью и отбросами: «Вот моя деревня, вот мой дом родной, как сказал великий русский поэт. Только забыл какой именно». Все было так знакомо и привычно, словно он жил здесь всегда. Поселок располагался между дремучими зарослями речной поймы и каменной гривой, прикрывающей его со стороны степи. Каменный вал, длиной метров триста, в центре превращался в почти отвесный десятиметровый обрыв. На его вершине располагалось «место глаз» – смотровая площадка, на которой с рассвета и дотемна дежурил кто-нибудь из старших подростков. Их обязанностью было предупреждать о появлении врагов, следить за передвижением животных в степи и передавать сообщения охотников. Близ основания обрыва чернел вход в пещеру. На свободном пространстве, шириной метров 150–200, вольно разместились жилища лоуринов – конусообразные сооружения из жердей, накрытые невыделанными шкурами. Семен, не мудрствуя лукаво, сразу окрестил их «вигвамами». Этих «вигвамов» разных размеров и качества исполнения в наличии имелось семь штук. В трех из них жили старейшины со своими женщинами, один, самый маленький, расположенный у входа в пещеру, занимал Художник. Кроме того, имелось два «длинных дома». Каждый из них представлял собой две конусообразные постройки, соединенные широким крытым переходом. В этих переходах располагались жилые отсеки, а в конусах – очаги. Последние, правда, разжигались лишь в дождливую погоду, которая здесь была редкостью. Обычно же все кухонные дела делались под открытым небом. Основная масса мужского, женского и детского населения размещалась в большом «длинном доме» и свободных одиночных вигвамах. Второй «длинный дом», просвечивающий дырами в покрышке, занимало полтора десятка юношей-подростков, которые в нем, собственно говоря, не жили, а лишь спали несколько часов в сутки. Когда и как они успевали готовить себе еду, Семен пока еще понять не смог.

Семен очень боялся оказаться бестактным, но сразу по прибытии изъявил желание жить отдельно от коллектива. Это вызвало удивление, но не возмущение. Он соорудил свой шалаш на краю песчаного пляжа близ воды чуть выше по течению основного места застройки и в полусотне метров от ближайшего жилища. Это был, пожалуй, максимум уединенности, на который здесь можно было претендовать.

Возле обложенного камнями и заставленного самодельной глиняной посудой кострища на корточках сидели Сухая Ветка и малознакомый чумазый пацан. Семен глянул на небо, затянутое высокой ровной облачностью.

– Скажи, моя птичка, сейчас утро или вечер? – поинтересовался новоиспеченный воин у своей женщины.

– Хи-хи! Сейчас день, Семхон!

– Чего ты смеешься?! – возмутился суровый мужчина. – Это из-за тебя я дни и ночи перепутал! Тебе когда-нибудь бывает достаточно?

– А разве ЭТОГО может быть достаточно? Хи-хи! А сам-то…

– Ну, ладно, ладно… – смутился Семен. – Расхихикалась, понимаешь!

– А какая птица? – Пацан перестал сосать грязный палец и уставился на Семена.

– Не понял?!

– Ну, ты же ее птицей назвал. А какой? Мухой?

«Вот же ж, блин! – мысленно ругнулся Семен. – У них действительно нет понятия „птица вообще“ – только названия конкретных видов. Я употребил то, что мне показалось почти синонимом – „маленькое летающее существо“, а к таковым, как известно, вместе с птицами относятся и насекомые. То есть вроде как я Ветку мухой обозвал».