…Вот так сидим целый вечер, не спеша так, по-благородному, по-иностранному, едим и закусываем, и смотрим. Сидят там иностранцы, из посольств – мы уже знаем, из каких, кто они. Смотрим, не подходит ли кто к ним из советских. А то и не перемигиваются ли с кем? Потому что из не своих к ним кто же подойдет по своей охотке, все знают, чем такое окончится… А вот мигнуть – это могут. Так, чтобы незаметно. Ну, от нас ничего не скроется!
Хорошо быть самостоятельным! Знать, что ты хозяин! Бывало, сидишь так, уже вторую бутылку кончаем и смотрим. Вокруг фонтана танцует всякая эта шушера – считают себя черт знает кем! Подумаешь, он там университеты кончал, зарплата ему хорошая идет, с ним клёвая девочка, невеста там или кто ему… Вот он вьется вокруг нее, глазки у них горят, счастливые, дескать, до усеру… Про нас они ничего не знают, да знали бы – и внимания не обратили… А хозяева-то ихние – мы… Вот так они меня с моим напарником выведут из терпения, я ему говорю: давай, оформим, что ли? – Давай, говорит!..
Ну, тут мы тихо встаем, напарник мой идет в гардероб, там для нас специальная комнатка была… А я так вежливо, интеллигентно, подхожу к ним, извиняюсь так перед его бабой – как положено – чин чинарем! – и прошу его на пару слов… Она так кивает головкой, я его спокойненько пропускаю вперед в гардероб, а там – когда он спрашивает: в чем, мол, дело? – ему книжечку из кармана… И – в комнатку. Там мы его сразу за карманы, отбираем что есть, напарник берет его номерок, приносит пальто – одевайся, парень, кончилось твое счастье… И – в машину. Привезем, сдадим. А иногда ещё возвращаемся обратно. Сидит его баба ни жива, ни мертва, небось, и монет у нее нет расплатиться. Вот умора-то!.. Пропал её парень, нету его, кранты ему!.. А время такое, что понимает – конец!.. Если бы хотел, тут же мог бы к ней подойти и везти её к себе – на все бы согласилась, небось, лярва! Но я знаю – тут сидят и другие наши. И от Паукера, и от Особоуполномоченного – это зачем же мне засыпаться?!
– Постой! Ну вот вы привезли этого человека, сдали его… А за что? В чем его вина? Что вы про него говорите?
– Ох, и непонятлив ты! Что с ним делать – не наше дело. Там сидят ребята не дураки, оформят его как надо. Взят по подозрению, перемигивался с иностранцами, дескать… Наше дело подозреваемого взять, ваше дело разобраться, оформить, если что. У опытного и ловкого парня он тебе на всю катушку напишет… А если следователь поленится, даст ему лет восемь по подозрению в шпионаже – и будь здоров!.. И не кашляй!..
– А вдруг здесь в барже ты встретишь вот таких своих крестников? Или в лагере?
– Конечно, может быть неприятность. Ну да конвой знает. Ты не думай, наша служба ещё не кончилась. Если вместе попадем, увидишь ещё, что за человек Корабельников! Держись за меня, жив тогда останешься.
– А за что же тебя, вот так и взяли?
– За глупость мою. По службе я всегда был справен, на самом хорошем счету. И вот по пьяному делу трепанулся самому своему большому корешу, дружил с ним душа в душу! – трепанулся я ему про одно бабское дело у начальника… Ну, дурак же был – откуда это на меня нашло! А кореш, конечно, стукнул… Меня за задницу!.. Повинился – вот здесь я, делайте со мной что хотите – виноват, исправлюсь!.. И, понимаешь, ерундистика какая получилась: я во внутренней ещё сижу, а уже того начальника, про которого я трепанулся, – взяли, да дают ему такие бабки-ой, ой, ой!.. А мне все равно: раз трепанулся, вышел из доверия, должен быть наказан!.. Сунули мне пятак СОЭ и в общий этап. Ну, этап-то общий, да я не общий. Я свое выслужу. Я не пропаду!..
Собственно, на этом разговоре и кончилось мое общение с Корабельниковым. Вероятно, если бы я нашел в себе силы, я мог бы у него узнать ещё немало интересного для историка и исследователя своего времени (каким я, да и, наверное, множество других людей себя считали). Но сил преодолеть отвращение от его лица, глаз, рассказов – у меня не было. Я скрывался от него среди своих. Когда он пробирался по трюму, очевидно разыскивая меня, – я прятался…
В Вогвоздине, где нас выгрузили из барж, – он куда-то скрылся, я его ни разу там не видел. И в этапе с нами его не было. А все же Корабельников объявился – как нарочно! – именно на нашем Первом лагпункте. Мы уже работали месяц – ходили на разрубку трассы лежневой дороги. Погода испортилась, шли холодные осенние дожди, мы приходили насквозь мокрые, в остатках своей гражданской одежды, неспособной удержать немногое наше тепло. Жили мы в огромной палатке, безнадежно сырой и грязной. Спали вповалку, прижатые друг к другу, на сплошных нарах, изготовленных из кругляка. Грязь и копоть от костров въелись в наши лица настолько прочно, что мы и не пытались её отмыть. Система старшего лейтенант Заливы за один месяц превратила нас в ходячие скелеты, изуродовала обросшие грязной шерстью лица.
Когда я увидел Корабельникова у крыльца конторы, я не испугался, что он меня узнает, – это было невозможно. Корабельников был одет в новую лагерную униформу. О том, что он уже в немалых лагерных чинах, можно было догадаться по тому, что его телогрейка была дополнительно и тщательно простегана, в ней были сделаны два боковых кармана, в которые Корабельников засунул свои большие бледные руки.
– Кто это? – спросил я у одного всезнающего одноэтапника.
– Начальник новой подкомандировки. Прибыл к нам по спецнаряду.
Подкомандировка, которую приехал создавать на наш лагпункт Корабельников, оказалась штрафной. В лагере всегда есть специальный штрафной лагпункт. В нашем Устьвымлаге штрафной лагпункт был – Девятый. Но кроме этого общелагерного лагпункта, куда посылали заключенных по указанию Управления, большим лагпунктам разрешалось создавать собственные штрафные командировки, так сказать, местного значения. Залива добился того, чтобы ему разрешили такую командировку сделать – он тогда был у начальства в фаворе. Корабельников был прислан как специалист. Он оказался прав, верная его служба не пропала даром.
Штрафная командировка была построена в десяти километрах от лагпункта. Бесконвойные, а затем и конвойные, которые её строили, шепотом рассказывали про нее страсти. В зоне два построенных из мелкотоварника низких барака. Стены не законопачены, нары общие, на окнах решетки, двери всегда на запоре, в бараках параши. Кормят тут же в бараке – как в тюремной камере. Кормежка штрафная: четыреста хлеба, две миски баланды в день. Но больше всего поразил строителей командировки карцер. Он был совсем другим, нежели наши обычные карцеры. Это был сруб, сделанный как колодец. Человека туда укладывали связанным, прижав голову к коленям. Двери в карцере не было, просто приподнималась круглая крышка, чтобы уложить человека, а затем его накрывали крышкой, запиравшейся деревянными клиньями. Помещался в этом карцере лишь один человек. Но так как в этом страшном сооружении не было никакого отопления, то зимой карцер освобождался очень быстро: через час-другой наказанный превращался в заледенелый, неразгибаемый труп. Его и хоронили так – согнутым. И могилы для них рыли особые – круглые. И в первую зиму – нашу лагерную – самой большой угрозой у начальников было: «Ты у меня ляжешь в круглую яму!..»
Второй, маленький барак на штрафняке был для женщин. Только от них в лагере стали потом известны все подробности деятельности Корабельникова. Только от женщин. Только они (не все, конечно) возвращались со штрафной. Мужчины погибали все. Почти без исключения. Отправление на командировку к Корабельникову означало верную смерть. Каждая отправка на штрафняк превращалось в дикое, немыслимое зрелище. Пытаясь хоть как-то отсрочить этап, некоторые блатные прибегали к старому приему: раздевались догола, думая, что в таком виде их зимой на этап не пошлют. Но на Корабельникова, который сам – как ангел смерти – приходил за сырьем для своего карцера, это не действовало. Голого человека связывали, несли из барака через всю зону, проносили через вахту и бросали на сани. Потом его неторопливо везли на штрафняк. Вой замерзающего человека стихал в отдалении. Залива, грустно и укоризненно качая головой, провожал ещё одного плохого и неразумного зека.