Думаю, у меня уже неплохо получается.

Ложимся спать пораньше, репетировать нельзя, а больше делать нечего. Лежим рядышком, просто разговариваем.

– Я так рада, что у тебя все-таки хватило выдержки терпеть мой несносный характер, – говорю я, удобно устроившись на его согнутом локте. – Иначе я сейчас была бы уже в своей Северной Каролине.

Губы его касаются моих волос.

– Я должен тебе кое в чем признаться.

Навостряю уши.

– Интересно…

– Да, – продолжает он, глядя в потолок, по которому бегают волны огней ночного города, складываясь в причудливые узоры. – Помнишь, в Веллингтоне, когда мы ночевали в нашем первом мотеле, утром я дал тебе две минуты на сборы и ты пошла в ванную… – Он делает паузу, и я чувствую, что голова его поворачивается ко мне.

Я отодвигаюсь, чтобы видеть его лицо.

– Помню. И что ты сделал?

Он робко улыбается:

– Ну, в общем… сфотографировал на телефон твое водительское удостоверение.

– Зачем? – удивленно моргаю я.

Приподнимаюсь, чтобы можно было смотреть на него, не рискуя потерять глаза, которые в прежнем положении чуть не вылезали из орбит.

– Ты что, сердишься?

Я даже присвистываю.

– Не знаю, смотря что ты собирался делать с этой, кстати, личной информацией.

Он отводит глаза, но даже в темноте я замечаю румянец на его щеках.

– Ну конечно, не затем, чтобы потом разыскать тебя, убить и разрезать на кусочки.

– Спасибо, утешил! – Я не могу удержаться от смеха. – А если серьезно, зачем?

Он снова смотрит в потолок, похоже, размышляет.

– Просто подумал, что так смогу в случае чего разыскать тебя, – признается он. – Понимаешь, на всякий случай… Если мы все-таки разъедемся в разные стороны.

Глаза мои теплеют, но от улыбки я воздерживаюсь. Нет, за то, что он сделал фото именно по этой причине, я не сержусь, даже готова расцеловать его, просто мне не очень понравились слова «на всякий случай». Я снова вспоминаю, как он собирался улизнуть, неважно куда и зачем, вспоминать об этом больно.

– Эндрю…

– Что, детка?

– А может, ты еще что-то от меня скрываешь?

Он отвечает не сразу:

– Нет. А почему ты спрашиваешь?

Я тоже гляжу в потолок:

– Не знаю… Просто у меня всегда было странное чувство, что ты… делаешь все с какой-то… неохотой, что ли.

– С неохотой? – удивленно переспрашивает он. – Я что, с неохотой уговаривал тебя отправиться со мной в это путешествие? Или с неохотой провел с тобой нашу первую ночь?

– Кажется, нет…

– Послушай, Кэмрин, с неохотой я думал только о том, правильно ли это, если мы будем вместе.

Я приподнимаюсь и гляжу ему в глаза. На лицо его падает тень, и от этого они сверкают еще ярче. Он сейчас без рубашки, голый по пояс, одна рука закинута за голову.

– И ты думаешь, что это неправильно?

Кажется, разговор заехал куда-то не туда, и у меня болезненно сжимается сердце.

Он протягивает свободную руку и осторожно берет меня за запястье.

– Да нет же, детка… я… я считаю, что у нас с тобой все очень даже правильно, правильней быть не может… и поэтому думаю… то есть раньше думал, что нам с тобой лучше расстаться.

– Что за абракадабра! Ничего не понимаю.

Он тянет меня к себе, и я ложусь ему на грудь, упираясь в нее руками.

– Просто я не был до конца уверен, стоит ли нам… ну, ты понимаешь, – говорит он, расчесывая пятерней мои волосы. – Но признайся, ведь ты и сама не совсем была в этом уверена.

Ложусь на спину рядом с ним. Тут он, пожалуй, прав.

Я одно только не совсем понимаю: почему он-то так осторожничал со мной. Он знает, почему я уехала из дома, знает про Иэна, про то, как он погиб. У меня-то все ясно и понятно, так и так, можно по пунктам перечислить. А вот какие у него тараканы в голове… Темный омут, одним словом.

И мне кажется, дело тут не только в его отце.

Он убирает руку из-под моей головы, влезает на меня верхом, упираясь в матрас мускулистыми руками.

– Я так рад, что музыка мешает тебе спать, – говорит он, очевидно, вспомнив, как я наехала на него в автобусе, потом наклоняется и целует меня.

Я беру его прекрасное лицо в обе ладони, тяну к себе, чтобы поцеловал еще раз.

– И еще я рад, что картошка растет в Айдахо.

А я молча улыбаюсь и снова тяну его к себе для поцелуя. На этот раз он отвечает крепко и страстно. Потом опускается ниже, целует грудь, доходит до живота. Кончиком языка обводит пупок, и пальцы его залезают мне в трусики.

– Вряд ли я сейчас смогу… – шепчу я, наблюдая за его маневрами.

Он снова проводит языком по животу, потом, когда рука моя тянется погладить его лицо и взъерошить волосы, целует мне пальцы.

– Не волнуйся, никакого секса, – говорит он. – Я осторожненько, обещаю.

Снимает с меня трусики, и я слегка приподнимаюсь, чтобы ему было удобней.

Он целует внутреннюю поверхность моего бедра. Потом с другой стороны.

– Язык у меня влажный, так что щипать не будет, не бойся, – ласково произносит он и снова целует мне бедра изнутри, поближе туда, где уже разгорается пламя.

У меня перехватывает дыхание: чувствую, как пальцы его осторожно касаются половых губ и расправляют их.

– Черт, детка, да у тебя здесь и вправду опухло.

Он произносит это совершенно искренне, без тени шутки.

Слегка щиплет, но, боже мой, как хочется…

Горячее дыхание его словно опаляет меня между ног.

– Постараюсь быть очень нежным, – говорит он, и у меня снова перехватывает дыхание, когда его влажный язык касается меня; он осторожно помогает себе пальцами, но так бережно, что я почти не чувствую их прикосновения.

Язык его продолжает свое дело, снова и снова лаская меня так нежно, что я не ощущаю никакой боли, один только совершенный, ничем не сдерживаемый, исступленный восторг.

* * *

«Заброшенную усадьбу» мы репетировали два дня, почти всегда в номере гостиницы «Холидей-инн», но несколько раз уходили гулять вдоль Миссисипи до самого конца Канал-стрит и там тоже пробовали. Мне кажется, Эндрю осенила хитроумная идея: так он хотел приучить меня петь при посторонних. В это время народу там было немного, но я все равно сильно нервничала. Как правило, прохожие шли мимо, не обращая на нас внимания (мы не делали вид, что поем для публики, часто обрывали пение, делали долгие паузы, начинали петь с разных мест, так что и слушать было особенно нечего), но, бывало, кое-кто и задерживался. Какая-то женщина остановилась и с улыбкой стала слушать, как я пою. Не знаю, правда, понравился ли ей мой голос, или просто стало жалко меня: пела я отвратительно.

Впрочем, возможны оба варианта.

На третий день Эндрю уже вполне уверенно заявил, что мы готовы выступать и он намерен скоро отправиться в «Олд пойнт».

У меня же такой уверенности нет. Мне нужно репетировать еще не меньше недели, может, месяцок или даже годик… а то и два.

– У тебя нормально получится, – говорит он, шнуруя ботинки. – Да какое там нормально – просто супер. Вот увидишь. Мне еще придется отбивать от тебя восторженных поклонников.

– Да не болтай ты, – отмахиваюсь я и надеваю черный топик с изящными цепочками вместо бретелек. В такой вечер с бретельками как-то надежней. – Я видела, как на тебя пялились девицы, когда ты пел. Для меня главное, чтобы ты был рядом, все станут глазеть только на тебя, а меня никто и не заметит, даже если дам петуха.

– Детка, да ты знаешь эту песню назубок, а поешь даже лучше меня, – говорит он. – И вообще, хватит скулить.

Он надевает черную футболку, и великолепные мышцы его живота, увы, скрываются под ней. На нем еще черный ремень с серебряными заклепками, но он лишь слегка заправляет футболку за широкую пряжку, а так она свободно свисает вокруг его точеного торса и бедер. Темные джинсы, слегка взъерошенные волосы… О чем он только что говорил?

– Помни только одно, – продолжает Эндрю, опрыскивая себя дезодорантом, – тебе не надо петь каждую строчку. Пользуйся любой возможностью не петь, хотя, если чувствуешь, что тащит, подпевай, ничего страшного, понятно? – Он умолкает, смотрит на меня, подняв бровь. – Я ничего тебе не запрещаю, просто подумал, что ты будешь чувствовать себя органичней, спокойней, если петь будешь меньше.