– Это нелогично. Никто не может драться сразу с четырьмя.

– Драться? Да я даже не рыпался. – Тут я запнулся, потому что вспомнил одну немаловажную подробность. – Хотя одну рожу я расцарапал. Тому, что боднул меня головой. Я еще раз перевернул в альбоме страницу и принялся рисовать физиономию с царапинами на щеке. Получилось. Злобные глазки сквозь круглые очки так и сверлили меня, готовые, кажется, вот-вот выпрыгнуть наружу.

– Уж его-то ты точно узнал бы снова, – сказал Джед так, словно любовался и восхищался моим рисунком.

– Я бы узнал их всех, – сказал я, отдавая Джеду альбом.

Некоторое время он разглядывал рисунки, переворачивая страницы. Его лицо сделалось огорченным и озабоченным.

– Поехали ко мне, – еще раз попытался он уговорить меня. – Ты плохо выглядишь.

– Завтра все пройдет.

– На следующий день всегда бывает хуже.

– Не пугай меня. Я должен ехать в Лондон.

Тяжело вздохнув, Джед вылез из машины и пошел на станцию. Вернулся он оттуда с билетом.

– Я взял тебе спальный вагон туда и обратный билет на любой день, когда надумаешь вернуться. Отправление в двадцать два часа, в Юстоне будешь в семь сорок три утра.

– Спасибо, Джед.

Он вынул из кармана деньги и дал их мне.

– Позвони мне завтра вечером.

Я кивнул.

– В зале ожидания включено отопление, – сказал Джед.

Я с благодарностью пожал ему руку и помахал вслед, когда он тронул машину с места, отправляясь домой, к своей заботливой Флоре, которая, наверное, уже заждалась его к ужину.

ГЛАВА 2

Не стоит вспоминать об этой ночи.

Физиономия, смотревшая на меня из продолговатого зеркала на дверце купе, пока поезд погромыхивал на стыках рельсов, понравится моей матери, насколько я мог судить, еще меньше, чем обычно, если учесть ее привередливость и требовательность. Фингал под глазом растекся многоцветной лужей, подбородок украсила щетина, и даже я не мог не признать, что типу, имеющему наглость быть мной, очень не мешало бы вымыть голову.

С помощью полученных от Джеда денег и привокзальной аптеки я, как смог, привел себя в порядок, но мать все равно неодобрительно осмотрела меня с головы до ног, прежде чем отмерить минимальную дозу объятий на пороге ее дома.

– Александр, – спросила она, – неужели у тебя действительно нет никакой одежды без пятен от краски?

– Что-нибудь, пожалуй, найдется.

– Ты похудел. Но выглядишь... неплохо. Не стой, однако, в дверях, лучше, если ты войдешь в дом.

Я последовал за матерью в чопорно-изысканную переднюю архитектурной реликвии, где обитали они с Айвэном в Кресчент-парке.

Мать, как всегда, была опрятна, изящна, женственна и строга на вид. Блестящие темные волосы, короткая стрижка. Осиная талия. Мне захотелось сказать ей, что я очень люблю ее, но я промолчал, потому что мать считала такие эмоции чрезмерными до неприличия.

Я с детства был приучен отцом заботиться о ней. Отец научил меня почитать мать, служить ей. И не потому, что так требует долг, а по зову сердца. Мне навсегда запомнился раскатистый, неудержимый смех отца и сдержанные, но счастливые улыбки матери. Отец жил достаточно долго, чтобы я почувствовал их общее изумление, когда мальчик, о воспитании и образовании которого они так заботились и которому старались привить умение шотландских горцев охотиться, ловить рыбу и незаметно подкрадываться к добыче, выказал первые тревожные признаки своеволия.

Мне было шестнадцать лет, когда в один прекрасный день я заявил:

– Папа, я не хочу идти в университет. (Ах, какая это была ересь!) Я хочу стать художником.

– Неплохое хобби, Ал, – сказал отец, нахмурясь.

Он давно уже не раз хвалил меня за ту легкость и непринужденность, с которыми я рисовал, но никогда не принимал моего увлечения всерьез. И так и не принял до самой своей смерти.

– Я говорю вполне серьезно, папа.

– Да, Ал.

Он не имел ничего против моей тяги к уединению. В Британии слово «бирюк» вовсе не вызывает неприятия, не то, что в Соединенных Штатах, где желание жить как все внушают детям с дошкольного возраста. Там «бирюки», как я узнал потом, это люди, у которых не все дома. Мой же образ жизни многие расценивали как оригинальный, но никто не находил в нем ничего предосудительного или ненормального.

– Как Айвэн? – спросил я у матери.

– Хочешь кофе? – сказала она.

– Кофе, яичницу, гренки... да все, что угодно.

Я спустился следом за матерью в полуподвальное помещение кухни, где приготовил и съел завтрак, отчего мое настроение и состояние заметно улучшились.

– Что с Айвэном? – снова спросил я.

Мать смотрела куда-то в сторону, как будто игнорируя мой вопрос, и вместо того, чтобы ответить на него, сама спросила:

– Что у тебя с глазом?

– Я наткнулся... Да ладно, чепуха, не имеет значения. Скажи мне лучше, здоров ли Айвэн.

– Я, э-э-э... – Мать казалась непривычно нерешительной и неуверенной в себе. – Врачи говорят, что он мог бы постепенно прийти в норму...

– Что значит «мог бы»? – спросил я.

– Он не хочет.

– Расскажи мне все подробно, – после паузы сказал я.

Возник тот неуловимый момент, когда поколения меняются местами и дети становятся на место родителей. И, может быть, это произошло с нами раньше, чем в большинстве семей, из-за того, что я сызмальства привык заботиться о матери. Когда мать вышла за Айвэна, эта привычка отошла на второй план, но теперь вновь естественно заняла свое прежнее место, возродившись с удвоенной силой.

Я сказал:

Джеймс-Джеймс Моррисон-Моррисон,

А попросту маленький Джим...

Мать засмеялась и продолжила:

Смотрел за упрямой рассеянной мамой,

Больше, чем мама за ним...

Я кивнул.

– О, Александр. – Впервые в жизни я услышал, как ее голос дрогнул, но чувства так и не прорвали плотину, что сдерживала их.

– Расскажи мне все как есть, – сказал я. Мать помедлила. Потом произнесла:

– Он так угнетен.

– Болезнью?

– Не могу понять чем и не знаю, что с этим делать. Он почти не встает с постели, не хочет одеваться, почти ничего не ест. Я советовала ему вернуться в клинику, но он ни за что не соглашается, говорит, что ему там не нравится, и доктор Роббистон, кажется, не в состоянии посоветовать ничего дельного, что помогло бы Айвэну по-настоящему.

– Ну а есть ли у Айвэна серьезная причина быть угнетенным? У него действительно так плохо с сердцем?

– Врачи говорят, для беспокойства нет никаких оснований. Они применили одно из сосудорасширяющих средств – и это все. Ну и, конечно, пока он должен принимать витамины. – Он боится, что это конец, что он умирает? Мать наморщила свой гладкий лоб:

– Он только говорит мне, что беспокоиться не о чем.

– Можно я... пойду наверх и поздороваюсь с ним?

Мать взглянула на большие кухонные часы, висевшие высоко на стене над огромной плитой. Было пять минут десятого.

– Сейчас у него фельдшер, – сказала она. – На самом деле Айвэн в таком уходе не нуждается, но фельдшера отпускать не хочет. Вильфред, фельдшер, не нравится мне, он какой-то слишком подобострастный. Спит он у нас наверху в старой мансарде, Айвэн установил там внутреннюю телефонную связь, так что в случае чего может вызвать Вильфреда к себе и ночью, если вдруг почувствует боль в груди.

– А у Айвэна бывают такие боли ночью?

– Не знаю, – неуверенно ответила мать. – Не думаю. Но, конечно, были, когда с ним случился приступ. От этого он проснулся в четыре часа утра, но тогда он подумал, что это желудок.

– Он разбудил тебя?

Мать покачала головой. У них с Айвэном были хотя и смежные спальни, но у каждого – своя. Не потому, что между ними существовало отчуждение, а просто им так хотелось.

– Я вошла к нему пожелать доброго утра, – сказала мать, – и дать ему газеты, как всегда, а он был весь в испарине и прижимал руку к груди.

– Надо было сразу сообщить об этом мне, – сказал я. – Джед передал бы мне телеграмму. Вам самим со всем этим трудно справиться.