Я просто не мог сразу увидеть лицо. Этого я бы не вынес. Пока простыня скользила вниз, я намеренно смотрел на его живот. У него такой крошечный пупок. Когда Линкольн был маленьким, достаточно было пощекотать ему пупок пальцем, и он смеялся, смеялся, смеялся, не в силах остановиться. Тонкие руки, изящные кисти. Еще не мужские руки, скоро станут настоящими мужскими руками. Я вспоминал, как они двигались, как дотрагивались до вещей. Совали в рот картофель-фри, поддерживали сестренку под затылок, когда он учил ее плавать. Мои глаза пробежали вверх по рукам к узким плечам, но остановились, дойдя до кровавого рубца вокруг шеи. Линия раздела; ужасная багровая борозда вокруг шеи, оставленная веревкой. Что страшнее — серовато-белая кожа, закрытые, но выпученные глаза, или красный рубец на шее?

— Мистер Фишер?

— Да? Ах да, это мой сын. Линкольн.

— Боюсь, что, хотя случай очевидный, нам придется провести вскрытие, поскольку он умер не своей смертью. Так требует…

— Я понимаю. — Я потрогал пистолет в кармане. Он нагрелся, потому что все это время я сжимал его в руке. Что сделает этот человек, если я неожиданно вытащу пистолет? — Извините, доктор, я не знаю, какие у вас здесь порядки. Я не мог бы побыть несколько минут с ним наедине? Это разрешено?

— Конечно. Я задерну занавеску, чтобы вас не беспокоили.

До сих пор я не замечал занавески, отодвинутой к стене, но был чрезвычайно признателен ему за его такт и сдержанность. Врач задернул ее и тихо сказал мне, что подождет в соседней комнате. Я поблагодарил его и постоял, слушая удаляющиеся шаги. Дверь с тихим скрипом отворилась и захлопнулась. Линкольн и я в последний раз остались одни.

Я чувствовал, что сердце переполняют слова, которые я хотел бы сказать ему, умоляя о прощении, принимая на себя всю вину за эту потерю и утрату. Я хотел повиниться перед ним… Мысли и чувства смешались, толпясь, но слова были уже не нужны. Я хотел проститься как-то иначе. Хуже всего был багровый рубец на шее, и я поднял руку и коснулся его. Двумя пальцами дотронулся до кровавого вздувшегося рубца, медленно провел ими по красной черте. Подумал: «Прости меня. Я так сожалею. Прости».

И тут его голова шевельнулась.

Сначала медленно, из стороны в сторону. Неужели? Она действительно двигается? Да. О да, двигается, и еще как! Все быстрее и быстрее, дальше и дальше, из стороны в сторону.

Я взглянул — теперь на шее ничего не было. Она стала чистой, незапятнанной. Нет красной борозды, нет смертной отметины. Исчезла. Только бледная кожа. Бледная кожа молодого человека.

Когда я вошел в комнату, Линкольн был мертв. Когда я смотрел прямо на него, он был мертв, горло перерезано веревкой. Такое понимаешь сразу; стоит взглянуть — и вопросов не остается. Мертв.

Теперь рубец исчез, и Линкольн улыбался. Потом раздался какой-то странный звук, словно оно, тело моего сына, откашлялось. Кхм. Кхм. Кхе. Да, несомненно. Оно смеялось. Его голова перекатывалась взад-вперед. Наш мертвый мальчик смеялся. Рот у него открылся, и язык удавленника, распухший от черной крови, вывалился, сухой и непристойно огромный. Глаза открылись. Выпученные глаза.

Голова перекатывалась с боку на бок. Он смеялся.

Я в ужасе приставил к его голове — к виску — пистолет. Тот задвигался вместе с головой из стороны в сторону. Из стороны в сторону. Глаза, налитые кровью, но зрячие, смотревшие прямо на меня, тоже смеялись. На горле снова краснела полоса. Метка смерти. Моя вина.

Он замер. Попытался заговорить, но не мог — с таким-то языком. Закрыл глаза, снова открыл. Они уже не вылезали из орбит. Только иссиня-серая кожа напоминала о том, что он мертв.

Он посмотрел на меня. Бледные, сухие, потрескавшиеся губы.

— Что ты собираешься сделать, папа, застрелить мертвеца?

Я попытался заговорить, но не смог. Не мог и нажать на курок. Я часто заморгал. Мне мешали слезы. Я пытался заговорить, но не мог.

— Спусти курок, но ничего не выйдет. Или, может быть, выйдет, если ты нажмешь на курок. Я не вправе это делать. Я должен остаться и заботиться о тебе.

— Линкольн…

— Не хочу! Я хочу умереть! Это не обман. Я не играю ни в какие гребаные игры. Я хочу умереть! Нажми на курок, пожалуйста! Может быть, сработает. — Он снова улыбнулся, не в силах продолжать. Улыбка растаяла. — Мне так страшно! Я не хочу так. Не хочу больше. Просто хочу уйти-и-и-и-и!

Я так любил его. Мой сын.

— Что я могу сделать?

— Не знаю. — Он закрыл глаза и перекатывал голову туда-сюда, вправо-влево. Кроваво-красный рубец на шее. — Они меня не отпускают! Что мне делать? Мне так страшно!

Я протянул к нему руку. Он схватил ее и притянул к себе, прижал. Мой сын. Мой бедный прекрасный сын. Я уронил пистолет на пол и забрался на стол. Обнял сына, прижал к себе. Мой сын. Моя вина.

— Обними меня. Обними крепко.

Сколько я пробыл там? Долго ли обнимал его, говорил с ним, пытался убедить, что сделаю все, чтобы все исправить, чтобы помочь, пока не услышал ее голос? Голос Лили.

— Макс! Что ты делаешь? Отпусти его! Прекрати! Отпусти! О господи!

Не отдавая себе отчета в том, что делаю, я лежал, опустив голову Линкольну на грудь, и говорил с ним, рассказывал ему что-то. Не помню что. Сперва я услышал голос Лили, потом понял, что это ее голос, и только потом смог поднять голову и взглянуть на нее. Она стояла совсем близко. Неужели я не услышал, как она вошла? Лили рядом со мной комкала в руке край занавески. Другую руку она прижала ко рту и пристально смотрела на меня взглядом, в котором смешались отвращение, жалость и ненависть — все разом.

— Слезь с него! Пожалуйста, Макс, слезай!

Я хотел ответить, но тут увидел за плечом Лили девушку. Должно быть, она стояла снаружи, в коридоре, и вошла, когда услышала вопль Лили. Увидев, что я обхватил Линкольна, она рванулась ко мне и схватила меня за волосы. Я прочел надпись на футболке. «Nine Inch Nails». Та же футболка, что была на ней вчера, когда Линкольн был жив. Те же грязные штаны и солдатские ботинки. Те же белые, торчащие в стороны волосы и лицо шестнадцатилетней девчонки. Белёк.

Она схватила меня за волосы и запрокинула мне голову, вопя на меня, чтоб я слез! Слезал! Пронзительным, разъяренным голосом шестнадцатилетней девчонки.

Я не сопротивлялся, когда она стягивала меня со стола. Дал оттащить себя от Линкольна. Дал оттащить, потому что, увидев ее такой, какой она была на самом деле, какой была все время, я понял. Она внезапно открыла какой-то ужасный глаз внутри меня и заставила его узреть истину.

И только тут я узнал, или понял, — не важно, как назвать. Я понял, что этой девочке шестнадцать лет и всегда было шестнадцать. Понял, что несколько кратких часов назад мне был дан единственный последний шанс спасти сына, но я потерял его из-за своего безумия и отговорок.

У меня больше ничего не осталось.

Как повезло Линкольну, что он мертв.

И он действительно был мертв.

Примечания

С. 6. Чоран, Эмиль Мишель (1911-1995) — французский философ-экзистенциалист румынского происхождения, «моралист нигилистической эпохи, фанатик сомнения, идолопоклонник скепсиса» (по выражению переводчика Б. Дубина). Не создал ни одного строго научного сочинения, почти все его работы — это циклы эссе, квазиафоризмы. По-русски выходили его сборники «После конца истории» (СПб.: Симпозиум, 2003) и «Признания и проклятия» (СПб.: Симпозиум, 2004).

С. 8. Джеймс Солтер (р. 1926) — нью-йоркский писатель и сценарист, чью творческую манеру характеризуют как «лаконичный импрессионизм»; в 1945 г. окончил Вест-Пойнт, воевал в Корее, оставил службу в 1957 г. после публикации своего первого романа «Охотники», в 1958 г. экранизированного с Робертом Митчумом в главной роли. Особо отмечают его роман «Световые годы» (1975). С тобой я та, кем все меня считают — цитата из рассказа «Кино» (сборник «Сумерки и другие истории», 1988).