Должен был последовать вызов на поединок, и Тарн ждал его, зная, что Гили на шестах против него не сдюжит. Руско был уже не тем беспомощным новичком, которого избили под стеной Барад-Эйтель, но Тарну уступал, и намного.

Единственным, кому все эти соображения не пришли в голову, был Гили. Намеки на свое низкое происхождение он сносил спокойно, а фразы о подстилке просто не понял, но зато очередное оскорбление, брошенное Берену, уязвило его в самое сердце, и без того растравленное и измученное сомнениями. И он повел себя совсем не так, как повел бы себя на его месте горец. И совсем не так, как повел бы себя вчера или завтра. Он вскочил, бросил лютню на колени обалдевшему Морсулу и пнул ногой поленья в очаге так, что часть их полетела Тарну в лицо. Тот заслонился руками, и Гили, прыгнув прямо в очаг, ударил его ногой в пах, а когда он скорчился — схватил за уши и швырнул вперед. Тарн упал на спину, Гили вскочил ему на грудь. Снова схватив противника за уши, он бил его головой об землю, пока их не растащили.

Все было как в тумане. Лица Брандира, Нимроса, Аргона, командира этой тридцатки, мелькали перед его глазами, то появляясь из тумана, то снова растворяясь. Что ему говорили — он не слышал. Кто-то — кажется, Рандир, — отвесил ему оплеуху, чтобы привести в чувство, но добился своего лишь отчасти: Гили слышал, что они толкуют ему о наказании, но не понимал, о чем идет речь. Лишь когда он оказался в своем закутке, один, и дверь снаружи подперли бревном — он понял смысл сказанного: в наказание он проведет здесь три дня на хлебе и воде.

Ему было все равно.

Со временем он пришел в себя окончательно. Так вот, что зовется боевым безумием… Было это оно или нет, но Гили предпочел бы не впадать в него снова. Каким бы дураком ни был Тарн, как бы ни кичился своей знатностью — а все-таки Гили не хотел убивать его.

— Я больше так не могу, — пробормотал он в сенник. — Мне правда нужна…

Он вдруг понял, что выдержит все, кроме этого дурманящего неведения. Когда, каким образом Берен успел сделаться для него если не светом, то дорогой к свету? Он должен знать правду. Хоть он разорвись пополам — должен. Даже если Берен и в самом деле перекинулся, даже если он прикажет убить своего оруженосца перед своими глазами — все равно это будет лучше, чем изводиться незнанием.

Он помнил получение, данное Береном ему, Рандиру и Авану. И поручение, данное ему одному.

«…Когда в середине хитуи окончатся осенние бури, вы трое должны будете пересечь Эред Горгор в том месте, где пересек его ты, Аван. Вы понесете эту вещь с собой»

Сейчас была не середина хитуи, а самый конец нарбелет, и в Горгороте вовсю бушевали ветра. Сейчас срываться и идти никакого толку не было. Наверное, потому и молчали Аван и Рандир — до хитуи у них еще будет время поговорить спокойно…

Он встал с лежанки, подошел к коням и обнял их обоих за морды.

Когда стемнело, принесли хлеб и воду. А короткое время спустя кто-то из ребят просунул под дверь замотанный в тряпицу кусок сыра.

Гили вытолкал его обратно.

* * *

Лютиэн искали — а она сидела под обрывом у озера не подавала голоса. Хуан был с ней рядом, а больше ей никто не был нужен…

Когда же это началось, спросила она себя. Когда же Нарготронд сделался ей невыносим? В тот день, когда Келегорм вошел в комнату, где она и Финдуилас трудились над ковром?

Они сдружились с дочерью Ородрета. Финдуилас, такая же задумчивая и молчаливая, как отец, такая же мудрая, как ее мать, понимала Лютиэн с полуслова… Принадлежа двум народам, она могла кое-что объяснить Лютиэн, порой не понимавшей этих неукротимых нолдор. Именно ее позвали потом, когда появился пленник из Дортониона… Но в тот день никто еще не думал ничего худого. Они с Финдуилас кропотливо вывязывали узелок за узелком и говорили о Гвиндоре, влюбленном в дочь короля.

Гвиндор был последним, кто видел Финрода и Берена вместе. Именно ему сказал Финрод слова, из-за которых весь Нарготронд омрачился: вы отреклись от меня, и я к вам не вернусь. Гвиндор не любил Берена, считая его виновником безумия, охватившего короля. Видимо, поэтому же он сторонился и Лютиэн, и когда пришел, то не остался с ними в комнате, хотя проявил все необходимое вежество, а вышел с Финдуилас в сад. Лютиэн видела их в окно — окна в ткацкой были огромные и светлые, без цветных стекол, чтобы не сбивать работающих с толку при подборе цветов.

Лютиэн знала, что Гвиндор уже давно желает взять Финдуилас в жены, но все никак не посватается. Может быть, не приди Берен, их свадьба уже состоялась бы. Минули семь лет после гибели матери Финдуилас — она умерла в Минас-Тирит, во время осады — и сроки печали по умершей прошли, но тут в Нарготронде появился смертный, охваченный любовью и местью — и увлек за собой короля. Сейчас в Нарготронде не играли свадеб, хотя траура по Финроду никто не объявлял.

Глядя на Гвиндора и Финдуилас, она испытывала легкую досаду. О, как же они медлят! Так медлят, как будто у них впереди века. Как будто мир по-прежнему спокоен и юн. Она не говорила это ни ей, ни ему — знала, что ее слова покажутся странными. Она на многое стала смотреть глазами Берена, и теперь видела время не потоком, омывающим жизни Детей Единого, а чудовищем, пожирающим их.

В дверях появилась какая-то тень. Это не могла быть Финдуилас — она все еще стояла в саду с Гвиндором, опираясь на каменную ограду… Тогда кто? Почему-то Лютиэн боялась оглянуться, но тут послышался звук, яснее ясного назвавший ей имя гостя: легкий цокот собачьих когтей о каменный пол… Хуан, везде сопровождавший хозяина, подошел к Лютиэн и положил свою белую лобастую голову прямо поверх нитей основы, напрашиваясь на ласку.

— Я искал тебя, королевна, чтобы пожелать доброго утра, — сказал Келегорм. Лютиэн оглянулась, продолжая трепать Хуана между ушей. Нолдо стоял в дверях, строгий и даже печальный в своем темно-красном наряде.

— Только за этим? — улыбнулась ему Лютиэн.

— Нет. — Эльф набрал в грудь воздуха как перед прыжком в воду. — Я хотел бы поговорить с тобой.

— О чем? — в груди Лютиэн что-то болезненно сжалось от дурного предчувствия.

— О Берене… о тебе… и обо мне.

Сказав это, Келегорм наконец-то переступил через порог, подошел к Лютиэн и сел на место Финдуилас.

— Когда я услышал из его уст, что он полюбил тебя и ищет твоей руки, я счел это признаком великой дерзости, а его слова о твоей взаимности — самое меньшее, плодом его бурных мечтаний. Я не из тех, кто презирает людей, но мне казалось невероятным, чтобы дочь Тингола взяла себе в мужья смертного. Но после твоих слов я узнал, что это правда. А глядя на тебя понял, почему смертный настолько забылся. Любой забылся бы, кем бы он ни был. Я знаю, ты любишь его — иначе не покинула бы дом. И я хотел бы спросить тебя: что в нем есть такого, ради чего ты презрела всю разницу между вами, и пошла на гнев отца, на опасности дороги и на неизбежную скорбь, которая ждет тебя в случае его смерти?

— Зачем тебе это знать, лорд Келегорм? — прошептала она.

— Потому что затем я хотел бы спросить — есть ли во мне что-нибудь, за что меня могла бы полюбить такая женщина как ты?

Лютиэн опустила голову на мгновенье, потом снова посмотрела в глаза Келегорму.

— Я полюбила его за то, что он полюбил меня, — сказала она. — За то, что страдал, тая свою любовь, но был отважен, открывая ее. За то, что он предлагает мне себя всего искренне и без остатка, как жертву, полностью раскрыв ладони, не пытаясь ничего удержать и оставить себе; а меня он принимает как благословение, не требуя того, что сверх моих сил, но и не пренебрегая ни единой малостью. Люблю остроту его разума, неистовство чувств, мощь воли, которая повела его в этот безумный поход… Я люблю его за то, что он — это он; потому что я — это я. Вот, пожалуй, и все…

— Значит, — подытожил Келегорм, — Если бы… его не было… Ты могла бы полюбить того, кто отдал бы тебе всю свою жизнь, без остатка? Был бы в любви так же неистов, но дожидался бы знака твоей благосклонности, как скованная льдом река ждет весеннего ветра, чтобы вскрыться? Творил бы во имя твое прекрасные безумства? Презрел бы все, что судьба воздвигла между ним и тобой? Принимал бы все, что ты соблаговолишь подарить ему — как дар, не требуя большего? — с этими словами он коснулся ее руки. Его дыхание пресеклось, и когда он заговорил снова, голос был тихим, как шелест травы: