В его голосе была уверенность, не слышанная ею прежде.

— Ты вернешься под Тень?

— Да, Лютиэн. Я должен. Благодаря тебе я вспомнил, кто и с какой вестью послал меня. И это весть, которая дает нам надежду.

— Ты бежал, — сказала Лютиэн. — Тебя уже ищут…

— Я вернусь с рассветом, пойду с Даэроном и предстану перед судом твоего отца. Я не хочу подводить ни Даэрона, ни тебя.

— Дай мне руку, — попросила она. — Я должна подумать, как нам быть дальше.

Берен без лишних вопросов протянул ей руку. Еще днем раньше он терял бы рассудок от такой половинной близости, стремясь или уйти, или обнять; теперь соприкосновение ладоней сейчас значило больше, чем прежде — соприкосновение тел.

«Так любят эльфы», — думал он.

Счет времени снова потерялся. Но когда угли в очаге погасли, а в окна заглянул рассвет, Лютиэн решительно сказала:

— Идем.

Берен не знал, зачем она наполнила чашу и взяла лепешку. Они вышли на поляну и спустились к реке, к мягкой траве. Кругом царили сумерки, но вершины далеких гор уже были вызолочены и парили над полумраком, в которой был погружен Белерианд. И вот — первые лучи ударили по воде, река вспыхнула. Разом проснулись все краски и звуки, птичье ликование понеслось до тающих звезд, легли резкие тени…

—  Eglerio! [6]— прошептал Берен.

…И солнце взошло.

Лютиэн повернулась к человеку, подняла хлеб и чашу, протянула ему на руках. Берен понял, что должен коснуться даров, что они должны держать их вместе.

— Отец не даст согласия на наш брак, мне было это открыто, — сказала она. — А отпустить тебя под Тень просто так я не могу. Я тоже выбираю свою судьбу, Берен, сын Барахира. Сейчас, здесь, перед лицом Единого, я называю тебя своим мужем. Я беру тебя в мужья на радость и на горе, по доброй воле, любви и согласию, и в знак этого разделю с тобой хлеб, чашу и ложе, как и все, что тебе пошлет судьба. Клянусь в этом именем Единого.

— А я, Берен, сын Барахира, клянусь перед всей Ардой, именем Единого, и свидетелем призываю Намо Судию, что беру тебя, Лютиэн, дочь Тингола, в жены, на всякую долю, добрую и злую, по любви, доброй воле и согласию, и клянусь хранить тебе верность по эту и по ту сторону жизни. Клянусь разделить с тобой все, что судьба пошлет тебе, и в знак этого разделю с тобой хлеб, чашу и ложе.

Они отпили по глотку вина, потом отломили по куску хлеба, съели и снова запили вином. Потом, оставив чашу и хлеб на траве, обнялись.

Каждый слышал, как билось сердце другого.

Диргол сполз к их ногам — последние полминуты он держался только благодаря тесноте объятия. Тинувиэль расстегнула фибулу плаща — и жемчужно-серый тяжелый шелк скользнул туда же, растекаясь по плотной шерстяной ткани. Берен, опустившись на колени, расстегнул на жене пояс; застежки платья на плечах она расстегнула сама.

Он всему учился заново, потому что прежний его опыт никуда не годился. Он учился быть нежным, потому что она была маленькой и нежной как мотылек; он учился быть сильным, потому что она была сильней и непокорней любой из степных кобылиц-mearas, он учился быть гордым, потому что она не потерпела бы ничтожества; и он учился быть смиренным, потому что она не смирилась бы с грубой надменностью. Он учился быть как утес, потому что она была как вода, он учился быть как вода, потому что она была как ветер, он учился быть как ветер, потому что она была как пламя.

В какой-то сверкающей точке все переменилось: он только что был как факел в ее сумраке, как яблоко в ее ладони, он наполнял ее собой — и вдруг она стала плотной, точно драгоценный камень, она засияла — а он был чист, пуст, прозрачен и пронзен этим светом.

И когда осанвэ распалось, и отступил незримый мир, Берен понял, какой великий дар он получил, и теперь ему назад дороги нет: он должен быть достоин этого дара. Он хотел припасть лицом к ее коленям, но она, засмеявшись, перевернула его на спину и обняла, положив голову к нему на плечо.

Давно пора было уходить, явиться перед стражей — наверняка побег был уже обнаружен, наверняка его искали… Но утреннее солнышко пригрело так славно, а ночные странствия и волнение утомили обоих так сильно, что наступившая истома сама собой превратилась в крепкий сон.

* * *

Даэрон нашел их на поляне, недалеко от Ивовой Усадьбы. Беспечные в своем сне и в своей наготе, они лежали на расстеленном клетчатом плаще, на траве у реки. Черные, длинные пряди волос Лютиэн перепутались с густыми космами лугового мятлика. Голова принцессы лежала на плече смертного. Рядом на траве стояла пустая чаша, накрытая початым хлебом. Эльф поначалу ничего не почувствовал, потому что это не укладывалось в сознании: хлеб, чаша и ложе…

Потом он решил, что, наверное, умирает. Грызущая пустота, сродни тошноте, заполнила грудь, в горле царапался крик, и вырваться наружу он не мог только потому, что связки тоже свело. Если бы можно было перечеркнуть последние минуты жизни, не сворачивать с пути, не уступать своему желанию увидеть Лютиэн, не подходить к Ивовой Усадьбе… Он согласен был и на это — если уж нельзя переписать последний месяц, вернуться в тот день, на совет Тингола, и вместе с Саэросом сказать: смертному — смерть! Или, по крайней мере, вслед за Маблунгом и Белегом настоять на скорейшем препровождении этого приблуды в Бретиль! О чем он думал тогда? Ах, о судьбе Дориата! Вот она, судьба Дориата: спит, подложив руку под голову принцессы, так, словно имеет на это право! Следующей мыслью было — убить их, здесь и сейчас, по меньшей мере — его, неблагодарного вора чужой любви. Даэрону никогда не нравился мрачный бешеный Эол, но сейчас менестрель готов был его понять. Готов был понять даже безумца и убийцу Феанора — так вот что чувствует тот, кто в одночасье потерял все, все самое дорогое!

Желание покончить и с ними и с собой разом было таким сильным и острым, что Даэрон сделал несколько шагов вперед, а потом, так же быстро — шаг назад, расстегнул пояс с ножом и отбросил его в сторону. Он хотел просто достать и выбросить нож, но не знал, совладает ли с собой, если хотя бы коснется рукояти.

Видимо, этот шум и разбудил человека — а может, он проснулся еще раньше, когда тень эльфа упала на них. Берен быстро, рывком сел. Несколько мгновений — глаза в глаза — прошли в напряженном молчании. Потом Берен опустил глаза и оглянулся, ища одежду. Даэрон отвернулся. Лютиэн, проснувшись, тихо ахнула. Эльф вспомнил, что уже видел ее обнаженной — правда, тогда она была еще ребенком. Тысячи звездных лет и четыре с половиной сотни солнечных он любил Лютиэн и добивался ее — а сколько времени понадобилось этому смертному? Месяц; и того меньше. Отец мой, Единый, великие Валар, за что же вы так караете меня? Пусть бы это был кто-нибудь другой. Пусть бы мне рассказали — и я мог бы не верить! Пусть бы я откусил себе язык, прежде чем настаивать на том, чтобы задержать этого бродягу в Дориате!

Даэрон подобрал свой пояс, застегнул его. Он уже не боялся сорваться в кровавый гнев. Его ярость была холодной и спокойной.

— Если ты оделся, Берен, давай отойдем для разговора.

Он услышал скрип ступеней, через какое-то время Берен вышел к нему — одетый, с ножом за поясом, через правое плечо переброшена накидка, на которой они только что лежали.

— Я готов, — сказал он. — Идем.

Б-бац! — от удара он чуть не влетел в ближайший ивовый ствол. С удивительной для менестреля ловкостью и силой Даэрон навесил ему в ухо. Берен охнул, больше от неожиданности, чем от боли, потом выпрямился.

Лютиэн тихо вскрикнула. Удар по лицу был страшным оскорблением. Даэрон хотел не чего-нибудь, а поединка насмерть.

Какое-то время казалось, что Берен выхватит нож или ответит ударом на удар. Но он разжал кулаки и тихо сказал сквозь зубы.

— Прости, я не знал.

Даэрон, раздосадованный этим, снова размахнулся и ударил его по другой щеке.

— Вынь нож и сражайся! — крикнул он. — Сражайся, если ты не трус!