Его руки углубились в землю выше локтя, когда под пальцами открылось что-то… Он подвинулся, показывая Лютиэн свою находку, что-то из хорошо выдубленной промасленной кожи. Потом он расширял яму, и Лютиэн помогала ему — и вскоре они вытащили из-под корней большой мех для вина или воды. Бок его был распорот, а потом вновь зашит суровой ниткой, и когда Берен разорвал ее, уже отсыревшую, в лучах вечернего света блеснуло золото и серебро — украшения нолдорской работы.

Мех лежал в тайнике сверху, а под ним был еще один слой ткани — завернутое в пропитанную жиром дерюгу оружие. Одиннадцать длинных мечей и один экет, десять ножей и восемь луков…

Ниже лежали доспехи, несколько легких походных кольчуг, да три кожаных панциря.

А еще ниже — одежда и прочие вещи, нужные в походе.

— Вы зарыли это, уходя на север? — поняла Лютиэн. Берен кивнул.

— Наверное, мы возьмем только оружие, украшения и кое-что из одежды, — сказал он. — Вернуть родичам… Остальное зароем: нам не унести.

Лютиэн согласилась, и они, сложив доспехи и одежду обратно в яму, вновь забросали ее землей и присыпали тополиными серьгами.

Из одежды Берен взял немногое: вышитую речным жемчугом по вороту и рукавам рубаху такого размера, который подошел бы Лютиэн, несколько поясов и раскрашенных платков, которые нолдор любят повязывать на шеи или на шлемы… Все это он отдал Лютиэн, и украшения тоже — но сначала какое-то время сидел на коленях, вертя в руках перстни и зарукавья, гладя их пальцами и рассматривая, словно вспоминая что-то.

— Я про мало что могу сказать, чье оно было, — промолвил он наконец. — Вот перстень Вилварина, вот зарукавье Аэглоса, этот камень в оправе как ладони, носил на шее Лоссар… Это книжица Менельдура… — он раскрыл маленькую, с ладонь размером книжку о тридцати двух листах, в отделанном серебром переплете, страницы покрыты счетными рунами и рисунками удивительных ветряных змеев. — Он хотел летать… А вот это серебряное стило Короля… Я узнаю также его меч, и меч Лауральдо — смотри, вот знак дома Феанора… Это экет, который носил Айменел, а это его платок… Он чаще подпоясывался им, как это делают синдар… Рубашка тоже его.

Он завернул украшения в платок и бросил в котомку Лютиэн, туда же — свернутые кольцами пояса и платки. Потом вновь завернул мечи в дерюгу и соорудил из перевязей нечто такое, на чем всю связку можно было нести через плечо.

— Даже сейчас, — сказал он, погладив мечи сквозь ткань. — Даже сейчас я не могу о них плакать.

— Другие могут говорить что угодно, — Лютиэн положила на его руку свою ладонь. — Но я-то знаю, что твое горе не меньше, а больше слез.

Берен взял ее руку и поцеловал тонкие пальцы.

— Я бы умер без тебя, — сказал он. — Не знаю, как у вас, а у нас мужчины часто говорят такие слова, и почти всегда это ложь. Но сейчас — правда. Половинка моего сердца зарыта на Тол-Сирион, а вторая жива лишь потому, что ты держишь ее в своих ладонях. Коснись моих рук, mell, потрогай: они холодные. Это от того, что сердце мое заледенело, и хвала богам, иначе оно истекло бы кровью.

Они почти не говорили друг с другом наедине, с того самого дня, когда она очнулась на берегу в его руках. Они и впрямь были холодными тогда, но сначала она подумала, что это — от воды, которой он брызгал ей в лицо.

Но так же холодны они были ночами, когда она просыпалась от того, что его стальные пальцы впиваются ей в плечи — до боли. Она вздрагивала, и они сразу же разжимались, и беглой лаской просили прощения, а она знала, что просить прощения тут не за что: это вновь и вновь в глухой черноте его сна воскресал пережитый им ужас. Вновь и вновь тело Финрода коченело в его бессильных руках, и Лютиэн, разбуженная его медвежьей хваткой, рукавом вытирала ему лоб, пробуждая от кошмарной грезы.

Когда-то он положил меч между ней и собой, а теперь смерть Финрода лежала между ними — тяжелее и острее любого меча. Его руки и вправду были холодны с того самого дня, как их разжали силой, чтобы взять мертвеца. Его руки могли держать оружие и разить без оружия; могли ворочать камни и бревна, могли взять жизнь у медведя, вепря или сауронова волка — но бессильны были удержать душу друга в его теле. И Берен перестал верить своим рукам. Слишком слабым, чтобы взять Сильмарилл у Моргота; слишком нечистым, чтобы его удержать.

И самое худшее — что Лютиэн не могла найти слов утешения для него. О, как было просто, когда он потерял лишь память — но не честь и не радость! О, как было просто, когда он всего лишь подозревал себя. Тогда для утешения понадобилось всего лишь узнать и сказать ему правду. А что же сейчас, когда каждый миг его память кричит: виновен! Виновен! И это правда. Лютиэн осудила бы себя, если бы совершила то, что совершил он. Осудила бы дважды и трижды — а значит, оправдывать его она не могла. И осуждать тоже не могла. Могла только любить его и верить в него даже когда он утратил эту веру. Потому что если она перестанет — то кто же сохранит эту веру для Берена? И какое право она имеет перестать, если Финрод продолжал верить в него даже в застенках Тол-и-Нгаурхот, до самой смерти.

— Всему свое время, — прошептала она, взяв лицо Берена в ладони. — А ты знай: я буду верить в тебя, что бы ни случилось. Я найду, чем согреть твое сердце.

За те дни, что он не сбривал волосы на лице, они из щетины превратились в то, что уже можно было бы назвать бородой.

— Твои волосы посерели… — сказала Лютиэн.

— Да. А ведь болтали, что я с моим нравом не доживу до седин.

— Но борода осталась прежнего цвета…

— Она моложе.

Лютиэн обняла Берена за шею и поцеловала. Потом сказала:

— Пойдем.

Теперь они шли обратно к реке и Лютиэн думала, что до заката можно поспеть только если идти без отдыха. Но странное дело, ей вовсе не хотелось торопиться, и даже опасности она не чувствовала: земля здесь была спокойна, и раны, нанесенные ей орками, понемногу заживали.

Перелески сменялись широкими полянами и на одной из них, полого спускавшейся к речке, Берен остановился.

— Если бы мы не спешили, я бы сел здесь и повечерял тем, что у нас осталось от обеда, потому что есть очень хочется, — сказал он. — Но успеть, наверное, нужно до темноты, потому что ночь будет безлунной.

— Как и ночь нашей встречи год назад, — сказала Лютиэн. — Я не боюсь темноты. Давай посидим здесь и вспомним тот день.

— А ты будешь танцевать? — он опустил на землю свою ношу и мечи глухо звякнули.

— Как ты пожелаешь, милый.

Они сели на берегу ручья, и Лютиэн достала из котомки то съестное, что взяла с собой: холодное мясо, две лепешки и луковицу. Запивали «зимним вином» из береновой фляги, разбавляя его водой из ручья. Танцевали под простой напев, который Лютиэн подхватила за Береном, пока оба не запыхались и не упали в траву.

— Ты поцелуешь меня? — спросила Лютиэн.

— Ох… Я лука наелся.

Она засмеялась, подбежала к расстеленной на земле холстине со съестным, взяла оставшуюся половинку луковицы и откусила от нее как от яблока. Потом долго пила воду и разбавленное вино, а Берен вытирал ей выступившие слезы.

— Ну, теперь можно и поцеловаться, — они сомкнули губы, и тут она почувствовала исходящую от него печаль, глубокую и холодную, как воды Сириона.

Он прощался с ней, но пока ничего не хотел ей об этом говорить.

«Но ведь так же нельзя», — она склонила голову ему на плечо. — «Ты не мог решиться, пока была надежда, ты искал другие пути… Если ты пойдешь теперь — ты пойдешь просто умирать».

«Пока я искал другие пути, я погубил Государя. Тогда я думал, что силен… Что, собрав войска, мы опрокинем силу Моргота… Я ошибался. Мы сладили всего лишь с Тху — а цена? Дортонион обескровлен. Финрод погиб. Минас-Тирит разрушен. Хитлум… Хитлум тешится ложной надеждой»

«Ты отчаялся».

«Я решился».

«Но такая решимость ни за чем не нужна. Ты просто идешь на верную смерть».

«Как Финрод».

«Нет. Финрод жертвовал собой не зря, если его жертва ввела Саурона в заблуждение и послужила к его поражению».