Жуткий вой, начавшийся глубоко в чьей-то исполинской утробе, набравший силу в мощной глотке и рванувшийся из нее, как из боевого рога, раскатился в холмах — и, словно отвечая ему, поднялся ветер и на миг забил Нимросу дыхание. Кони захрапели и попятились в ужасе, но Нимрос сдержал своего коня, натянув узду и покрепче сжал поводья коня Лютиэн.
— Мы не оглянемся, славные мои, и не повернем, — прошептал он, лишившись голоса от страха. — Вперед, милые, вперед!
Лошади повиновались не сразу, шарахались назад и в стороны — но тут другой звук рассек плотный гул ветра в холмах и подстегнул коней верней бича: скрежещущий, рвущий уши визг задрожал в небесах, и Нимросу пришлось снова изо всей силы сжать поводья в руках и колени на боках лошади — на сей раз чтобы удержаться в седле, когда конь его, прижав уши в животном страхе, что есть мочи рванул вперед.
Нимрос не подгонял коня и не сдерживал его, стараясь держаться спокойнее, чтобы вконец перепуганное животное не понесло — он лишь легонько направил коней на пологий склон. Удалось: проскакав с бешеной скоростью несколько сот шагов, конь выдохся, когда подъем стал круче, успокоился и въехал на холм уже шагом.
Нимрос рискнул развернуть его и посмотреть на север — но увидел только две черные точки, плывущие по воздушной ряби — и было это игрой света в воздушных потоках, или на самом деле одна летела над другой?
Смерть тащилась следом, как хворый пес. Не торопилась, никогда не приближалась настолько, чтобы он мог обернуться и ударить… хотя бы обернуться и увидеть ее. Он всегда хотел знать, как она выглядит — не те, через кого она приходит, не те, к кому она пришла, а она сама. Но сквозь марево он не мог разглядеть черт смерти и опасался, что она так и будет прятаться, пока он вконец не ослабеет и не свалится. Но и тогда она не нападет, пока свет совсем не померкнет в его глазах.
«Это несправедливо» — досадовал он. — «Я столько лет провел с тобой рядом, шлюха, а ты не хочешь мне показаться. А я имею право хоть раз увидеть твою харю…»
Но она не показывалась — тенью маячила позади, и растворялась в горячем плывуне, когда он, доведенный до исступления ее молчаливым преследованием, разворачивался так резко, как только мог. Он снова и снова давал себе клятву не поддаваться на эту ее маячню — но хватало его ненадолго, потому что постоянное движение сзади и сбоку, которое он то и дело ухватывал краем глаза, вывело бы из терпения кого угодно. Может быть, это не смерть? Нет, вряд ли — кто еще мог потащиться за ним на эту жаровню…
На третий день пути, еще до рассвета, он вышел к границе этого места — и застыл изумленный. Солнце еще не поднялось из-за частокола Эред Ветрин, но серое небо уже достаточно прояснилось, чтобы Берен мог разглядеть пространство, рубеж которого лежал у его ног — гладкую, как поверхность застывшего моря, глухо-черную равнину, начало которой было здесь, а конца, доколе хватало глаз — не было ни впереди, ни в любой из сторон. Берен опустился на колено и потрогал поверхность рукой. Она была ровной, прохладной и на ощупь и слегка шершавой как точильный камень. Это немного успокоило Берена — он ожидал чего угодно, даже бездны, куда не проникает ни единый луч света — а именно этим поначалу и казался черный простор впереди.
Когда солнце встанет, подумал Берен, здесь будет жарче, чем где бы то ни было. Так что же — попробовать обойти ее по краю? Он встряхнул свои мехи с водой. Нет, к цели нужно идти кратчайшим путем, что бы там ни было…
И он шагнул на черную твердь.
Пока не взошло солнце, было довольно страшно. С трудом верилось, что беспросветная чернота под ногами — твердь, а не сама тьма. Сколько Берен ни шел, он не ощутил стопой ни малейшей неровности на этом поле — значит, здесь потрудилась не только слепая стихия пламени, разбуженного Морготом и сплавившего песок в стекло. Нет, эту равнину создала еще и воля, разумная и злая воля. Создала себе на забаву, в насмешку над всяким, кто вознамерится дойти до Ангамандо по прямому пути: смотрите, к кому вы наладились в гости! Моргот не просто превратил в пар и пепел тысячи людей и эльфов на этой равнине — он еще и поставил на их пепле жуткий памятник своей гордыне и своему могуществу.
Когда поднялось солнце, все стало так, как ожидал Берен — и еще хуже. Волны жара били в лицо, и он сражался за каждый свой вдох. Тело исходило потом, до того, что временами на Берена накатывала странная прохлада — словно волны свежей воды пробегались по телу — но через миг снова напирал душный зной. Еще до того, как Берен шагнул в этот пекло, он понял, как ошибся в своих силах и в суждениях об этой местности. Полагая, что с переходом через горы зимой ничто не сравнится, он приготовился к этому как к переходу через горы — и сейчас пожинал несладкие плоды.
В горах не было никаких трудностей с невосполнимой потерей воды: снега — заешься. Здесь же Берен увидел, что если хочет выжить, должен пить больше, чем думал пить поначалу. В горах, двигаясь быстро, человек согревается. В пустыне — варится заживо. Поэтому самые жаркие часы дня Берен проводил, лежа на земле, с головой укутавшись в плащ, белой шерстью наружу, и время от времени посасывая из меха противную теплую воду. Пропущенное днем время он пытался наверстать ночью и страшно уставал, потому что не отдыхал и днем — это медленное изнывание, когда горячечные грезы сменяли одна другую, не приносило отдыха.
В горах человек может потерять рассудок от редкого воздуха, в пустыне — от жары, причем жара убивает вернее и быстрее.
Но самой страшной ошибкой был шаг на эту черную шершавую базальтовую плиту. Раскаленный воздух над ней сжег Берену губы и глотку, и когда он устроился на ночлег, он не смог заставить себя разжевать и проглотить хотя бы один орех, один сушеный плод, одно мясное волоконце. Наутро тоже. Он выпил воды вдвое больше чем мог себе позволить — но и тогда не в силах оказался протолкнуть через иссохшую гортань ни кусочка и вышел в путь голодным.
Днем он провел несколько ужасных часов на горячей каменной плите — а когда вставал, оказалось, что, одурев от жары, забыл завязать мех с водой. Мех был полон до половины — и все это в один миг оказалось на земле, Берен и охнуть не успел. Не тратя времени на отчаяние, он попытался собрать, что сможет, платком, которым оборачивал лицо, но вода, растекшись по плоскости широкой лужей, испарялась стремительно, и он начал просто по-собачьи слизывать ее с шершавого камня. Потом, шатаясь, побрел дальше, гоняя языком во рту серебряный эльфийский оберег от водяной порчи. И снова вечером не смог съесть ни крошки — а утром, когда встал и пошел, понял — за ним увязалась смерть.
Возвращаться было поздно — оставшейся воды не хватало на обратный путь. Правда, на то, чтобы достичь конца намеченного пути, ее тоже не хватало. И Берен решил умереть, идя вперед. Он потерял бусы и вместе с ними — счет пройденным лигам, но все-таки он продвигался — без надежды и без страха, на одном упрямстве, пока полуденная жара не припечатала его к черной Морготовой столешнице. И снова он лежал, не бодрствуя, но и не засыпая, не двигаясь — и все равно теряя силы с каждой каплей пота. Лежал, пока солнце не перешагнуло через высокий порог зенита и не поползло к закату.
Он попытался подняться — и не смог. Несколько раз усилием воли заставлял себя оторваться от горячего камня и побрести вперед, но через короткий промежуток времени до него доходило, что он по-прежнему лежит вниз лицом и лишь грезит о том, что шагает вперед. Очередной виток этого бреда разбудил в нем злость. Он зарычал и, опираясь на меч, заставил себя встать на ноги. О, да, на сей раз это был не сон — так болела каждая мышца. Он переставил одну ногу… другую… меч помогал сохранять равновесие… После десятого шага пошло легче.
Он отошел уже довольно далеко, когда жажда сделалась невыносимой. Нужно было хоть немного выпить…
Воды не было. Мех с водой и мешок с едой остались там, где он лежал в последний раз, и это место уже пропало из виду. В пляшущих переливах воздуха ничего нельзя было разглядеть. Отправившись на поиски, он прошагал сотню ярдов — где же брошенное? Или он успел пройти не сто, а двести шагов? Триста?