Последняя дверь открылась перед ними, и здесь уже не было ступеней вниз, а пол был гладкий как зеркало, и высокие колонны, отражаясь в нем, словно бы открывали под ногами входящего бездну. Потолок терялся во мгле, факела и свечи, двоясь в полу, освещали зал едва ли на треть его высоты. Зал был длинным, но узким, и здесь было полно народу.
Это и была та самая Морготова аула, о которой так много говорилось вечерами в ауле Каргонда. Сюда приволокли пленного Маэдроса, и здесь он при всех корчился на полу — от страха, как говорили легенды; Берен же полагал, что Моргот поразил его болью, сродни той, что насылал Саурон. Сюда приходили все эти странники их легенд, люди и эльфы, воины и менестрели — и узнавали якобы страшную правду: владыка Севера есть не враг всего живущего, а Возлюбивший Мир, принявший на себя всю его боль… И оставались здесь, очарованные этой сказкой…
Двое стражников, шедших сзади, остались снаружи, остановился Велль.
— Идите вперед, — сказал он. — Учитель ждет вас.
Там, впереди, мерцал иной свет, отличный от мерцания факелов и свечей. У Берена захватило дух — он понял, что светится этим светом. Лютиэн стиснула его ладонь, и он ответил ей легким пожатием.
Шаги человека звенели по камню, но еще сильнее, казалось ему, стучит его сердце. Эльфийская дева шагала неслышно.
Шестьдесят шагов отсчитал он, и остановился, не дойдя десяти до трех ступеней, поднимающихся к высокому трону из черного дерева. По сторонам стояли и сидели люди — десятки, может, сотни рыцарей Аст-Ахэ, мужчин и женщин разных лет, от пятнадцати до сорока, красивых, точно на подбор, одетых в черное, редко — в темно-красное или лиловое, почти все украшения — из серебра. Берен старался не смотреть на трон прежде, чем встанет лицом к лицу с тем, кто на нем сидит.
Берен был готов к тому, что увидел — обезображенное шрамами усталое, исполненное нездешней мудрости и печали лицо. Он не был эльфом и не мог разглядеть за этим обличием другого Моргота — того, которого показали ему на кургане Финрода. Этот же сам походил на эльфа, меченого ранами и страданиями, только ростом превышал любого из эльдар почти на целую голову. Одежды его было черными, пояс — из чеканных серебряных пластин, а грудь украшала цепь с большим «кошачьим глазом», вделанным в подвеску. Волосы его были белыми, как мрамор. А над головой висел — сначала показалось, что приделанный к спинке трона, потом Берен разглядел, что прямо в воздухе — железный венец, в котором горели Сильмариллы.
У Берена перехватило дыхание. Словно Солнце уронило три слезы… Словно он заново оказался у истоков мира — свет, лившийся из камней, был древнее, чем форма, хранившая его, но не старел. Словно бы все ткани бытия разошлись там, где горели три камня в своей железной темнице, и сквозь эти окна в глаза Берену смотрело нездешнее. Он понимал теперь, почему Феанор отказался отдать камни Валар; понимал, почему Мелькор возжаждал их и почему три рода нолдор готовы были пролить моря своей и чужой крови ради их возвращения.
— Кто вы, дети мои, и зачем вошли сюда непрошеными? — спросил Мелькор. Голос его был усталым и как будто бы даже ласковым, но строгим — так любящий отец спрашивает сына-несмышленыша: «Ну, что ты еще натворил?». Этот голос должен был обезоруживать.
Берен провел рукой по волосам, все еще полным песка, собираясь с духом, чтобы ответить — но Лютиэн опередила его.
— Я дочь короля Тингола, Лютиэн Тинувиэль. А это муж мой, Берен, сын Барахира. Я пришла к тебе, чтобы спеть перед твоим троном, как поют менестрели Средиземья.
Мелькор улыбнулся — одними уголками губ, чтобы не открылись раны на лице — и сказал:
— Что ж, пой. Время у нас есть.
У него и в самом деле было время. И время работало на него. Неумолимо, неотвратимо оно подтачивало Арду, и он провидел тот день, когда Арда падет в его обожженную ладонь, как яблоко, утомленное собственной спелостью.
Никто не мог помешать ему. Далекие братья-враги, Силы, могли бы, если бы захотели, переправиться через великий океан и ударить по Твердыне Тьмы, сразиться с ним и одолеть — но он все продумал. Клятва Феанора закрыла для них эту дорогу. Пообещав не помогать гордецам, Силы обрекли себя на бездействие и развязали ему руки. Узнав это от пленных, он рассмеялся — так предсказуемы оказались противники. Тогда он еще мог смеяться, тогда плоть, сотканная им для общения с эльфами, еще не так тяжко страдала. Он даже думал, что сумеет зарастить ожоги от Сильмариллов. Потом понял, что не сумеет — и решил поменять фана, но оказалось, что не может и этого. До Феанора, из-за которого он терпел эту муку, было уже не добраться — но когда орки приволокли Маэдроса, он отомстил сыну творца Сильмариллов за свои раны, нанесенные Камнями. И за эту поганую гордость, которую из нолдор можно вышибить только вместе с мозгами. Вот так же, как этот смертный, стоял Феаноринг, полный ненависти и презрения, и так же, как Феаноринг, этот смертный будет вопить от боли, пока не сорвет горло.
Если не покорится сразу. Когда по его зову пришли смертные, на которых он еще до валинорского плена наложил свое клеймо, он узнал лучшую месть, чем мучить тела и души. С эльфами это было невозможно, эльфы ломались и умирали — но не менялись по его мерке, подобно тем, кого он захватил в самом начале. С эльфами было поздно что-либо делать, люди же таяли в его ладонях как воск, и принимали ту форму, которую он желал им придать. Лишь три племени отщепенцев не ответили на его призыв и пошли на Запад, повинуясь иному зову.
Он был из этих, смертный с волосами цвета стали. Из тех, кто в годы тьмы подчинился лишь внешне. Пока рука Мелькора была на этом народе, они не смели поднять глаз, но за время его отсутствия непокорный скот вышел из повиновения и соблазнял остальных. Он и теперь пришел соблазнять, он и эльфийская чаровница, внутри которой тлела сила, унаследованная от Мелиан. Ничто по сравнению с силой Мелькора, поэтому он и согласился, чтобы она спела. Он был готов ко всему, мог отразить любую из жалких каверз, порожденных несовершенными умами созданий из плоти и крови. Он, певший в музыке Творения!
Да, их появление озадачило его — немного. Он не почувствовал их приближения в своих землях, это его обеспокоило. В этом была некая тайна, но смертный и эльфийская дева раскроют ее, он не сомневался. Его также немножко раздосадовало то, что их захватили рыцари и привели в аулу. Теперь он был вынужден ответить на вызов, а он терпеть не мог, когда его к чему-то вынуждали, путь даже вынуждали им же самим изобретенные правила. Он заботливо растил и учил Рыцарей, они были предметом его стараний, произведением его искусства — не для того он так тщательно поднимал их над уровнем людского быдла, чтобы сумасшедшая парочка заставила его уничтожить целое поколение, цвет его сада. Однако удалить рыцарей от соблазна он не мог, ведь это значило бы, что он сдался перед лицом вызова, на один миг помыслил о том, что двое пришельцев действительно могут быть опасны. Сука добрая воля, ненадежная основа, что может дать трещину в любой момент, а избавиться от нее никак невозможно…
Пусть поет, решил он. У меня будет время все исправить, если что-то случится.
И она запела. Против его ожиданий, это не была заклинательная песнь-клинок, оружие в устах барда. Чувство, испытанное Мелькором, воплощенные назвали бы досадой — он приготовился к битве, а песня сулила усладу.
Она повествовала о первых днях эльфов, о юном мире под светом звезд, о мире, не ведавшем зла. О времени, когда ночь не была покровительницей страха. О легкости, с которой земля дарила себя Детям Единого. О том немыслимом покое, полном радостей и трудов, который успели изведать Перворожденные. Одетая в темный плащ, она кружилась маленьким черным вихрем под собственную песню, и казалось, там, где она проходит, за ней шлейфом тянется та первозданная густая синева, которой изведали впервые открывшиеся глаза эльфов. Этот сумрак наполнял и без того сумрачный зал, факела и фиалы гасли один за другим, и когда погас последний — изумленные рыцари Аст-Ахэ и не менее изумленный смертный, подняв головы, увидели звезды, огромные и ласковые звезды, дарящие то, что он учил (и сам привык) называть Не-Светом.