— Хардинг тоже сражался. А от разговоров о том, кто где отсиживался, у меня так сводит лицо, что скулы того и гляди стукнутся одна о другую.

— Может, Хардинг и сражался, но ведь мятеж поднял ты! Без тебя ничего бы не было!

— Почтенный Финрос! — Берен сжал его руку, пытаясь подобрать слова. О чем болит сердце старика — он понимал. Именно они — те, кто пережили здесь эти десять страшных лет, разорившиеся, наполовину истребленные — сейчас были унижаемы другими, успевшими вовремя уйти, сохранить детей и добро… Он сумел отстоять замки для таких, как Мэрдиган, и объявить полное прощение тем, кто перешел на его сторону хотя бы в последние минуты битвы — но он не мог заткнуть все рты, из которых вылетало презрительное «морготовы трэли». Пока он, сам бывший морготов трэль, был князем — эти рты раскрывались не очень широко. Но сейчас…

— Почтенный Финрос, в том-то все и дело, что я поднял мятеж и довел его до конца. Это — как раз то, что я умею хорошо; мятежником, а не правителем, сделали меня эти девять проклятых лет. Если князь Берен объявится в Дортонионе — то даже против его воли будет новый мятеж. А я не хочу проливать кровь своих. Я вообще не хочу проливать кровь, мне это изрядно надоело. И потому я буду благодарен тебе, почтенный Финрос, если даже здесь, между нами, ты не будешь величать меня князем.

Старик посмотрел в лицо Берену и понял, что тот ничего иного не скажет.

— Желаешь ли ты, чтобы в деревне и имени твоего не знали? — спросил он.

— Желал бы, но возможно ли это?

— Навряд ли. Что ты поседел до срока — знают и здесь. Радда, мой внук, признал тебя сразу, а двое других еще сопляки, ни разу не выбирались в Каргонд, а то и они признали бы.

— И согласись, Финрос, не каждый день орлы приносят одноруких из Тангородрим и эльфийских дев на загривке. Об этом будут болтать, если не сказать, что это должно быть тайной. В начале осени твои люди погонят овец на торг в Каргонд или в Друн, ведь так? И как скоро там поймут что к чему, если кто-то распустит язык? Быстрей, чем высохнет плевок в кузнечном горне.

— Так что?

— Собери завтра вечером деревню. Я сам скажу им.

— Сам? А хватит сил выйти к народу?

Берен усмехнулся, прищурив глаз.

— Почтенный хозяин, я сегодня сам ходил до ветру. Правда-правда.

* * *

Берен не был бы собой, если бы в первый же день своего возвращения к жизни не попытался встать, а на второй день не встал. Вечером этого дня хозяин замка собрал мужчин деревни и Берен рассказали им, кто он такой и почему болтать об этом за пределами деревни не стоит.

После этого они с Лютиэн начали… просто жить. Как двое смертных, муж и жена. Во всяком случае, ей так казалось. В деревне не так уж много осталось семейных пар, с которыми можно было сравнивать. И «собрание мужей» наполовину состояло из женщин.

Берен выздоравливал быстро, много ел и несколько раз пытался браться за работу, превышающую его силы, хотя и подходящую для однорукого. Вся эта работа считалась работой для женщин и подростков, и как-то раз Моррет попыталась воспрепятствовать участию Берена в вымешивании глины — по ее словам, это было «вовсе сущее поношение». Берен смеялся так, что чуть не свалился в глину, и ничего не мог объяснить вконец разобидевшейся старухе. Та вернулась в большой дом, где женщины вымазывали этой глиной печи и стены, и попыталась направить на истинный путь Лютиэн.

— Ну ладно, отрекся он от княжеского звания. Пусть будет. Но ведь гостем-то моим быть не перестал! Что про меня люди подумают? Скажут: выгнала Моррет увечного витязя топтать глину со щенками да девками. А ты, госпожа моя, что же — потерпишь, что твой муж возится в тванюке?

— Потерплю, Моррет, — Лютиэн вытерла руки от глины и крепко взяла старую женщину за плечи. — Мне это не тяжко и не кажется поношением. Тем паче, думаю, ему — ибо с настоящим унижением он знаком не понаслышке. Но вот о чем подумай, Моррет: если ты избавишь его от работы, он останется наедине со своим увечием, и ничто не даст ему забыть, как много он потерял. Нет, пусть ходит где хочет, пусть делает что пожелает. Не так уж часто ему удавалось жить так, как он хотел бы жить.

— А ты, госпожа? — вдруг спросила одна из женщин. — Прости что спрашиваю, но дивлюсь я на тебя. Неужели тебе охота была жить здесь? Ты ведь эльфийская королевна, а возишься со стряпней, стиркой и шитьем, как любая из нас. Поди, ведь и на жнива подашься?

— Конечно, Финдис. Я ем хлеб в этом доме, так почему бы мне и не пойти убирать хлеб?

Она оглядела женщин, прекративших работу и удивленно уставившихся на нее.

— Я никогда прежде не думала о том, как живется смертным женщинам. Но я полюбила смертного и разделила с ним его судьбу. Значит, для меня другой дороги нет. Многое в вашей жизни меня удивляет, и не всегда приятно. Но это не оттого, что я эльфийская королевна, а от того, что я эльф. Будь я простой dis, я удивлялась бы не меньше.

— Но ведь, поди, светлицу мазать во дворце не приходилось?

— Нет, но приходилось расписывать по-новой. Ведь от факелов стены и потолки коптятся.

Она обмакнула пакляную кисть в миску с размешанной глиной.

— А разве у вас стены не сами собой, по волшебству, расписываются? — изумилась молоденькая девушка. — А еще я слыхала, что в Дориате есть волшебный котел, в котором варево из семи мяс каждый день появляется поутру само собой. Если вы эльфы — что ж вы себе не наколдуете? Я бы наколдовала…

— Ага. Волшебный котел тебе мясо варит, а ты тем временем шасть на улицу — в кустах брюхо нагуливать! — съязвила Моррет. — Мазилом работай, а не языком, сорока.

Какое-то время женщины опять работали молча, потом еще одна не выдержала.

— Дозволь еще спросить, госпожа Соловушка.

— Разве у нас княжеский совет, что говорить можно только по спросу? Не жди дозволения.

— Вы с кня… с Береном долго у нас пробудете?

— Тебе какое дело? — встряла Моррет. — Или боишься, что они все лавки насквозь просидят? А не бойся: не твои лавки-то, а наши, Рианов.

— Да и вовсе я не об том, — обиделась женщина. — А только знаешь, госпожа Соловушка, шило-то в мешке не утаишь. Так-то мы болтать не будем, но ежели кто другой придет, то ему ведь рта не зажмешь. А про лютость феаноровых сыновей мы кой-чего знаем.

— Я тоже немного знаю о том, каков нрав сыновей Феанора, — сказала Лютиэн, жестом запретив Моррет отвечать за себя. — Но здесь решают двое, которым мы подчиняемся: хозяин замка, Финрос, и его гость Берен. Я… спрошу у него.

Ночью она и в самом деле спросила. Во всем доме пахло свежей влажной глиной, из окон были вынуты рамы со слюдяными вставками, и проемы задернули тонкими ветхими холстами — от мошкары.

— Когда закончится жатва, и трава в окрестности выгорит, — ответил Берен, — я сяду на коня, возьму Хуана и поднимусь со стадом выше в горы. Туда, где травы стоят все лето. Если придет кто-то чужой, он не встретится со мной.

— А я? — спросила Лютиэн. — Возьмешь ли ты меня туда?

— Пастухи не берут жен в горы, — Берен улыбнулся. — Но ты не обычная жена. Ты — мой последний и единственный воин, моя королева, мое сердце… И это наконец-то будет место, где мы будем вдвоем.

— Пока не придет время загонять на зиму скот, — согласилась она.

Пришли жнива, и урожай обещал быть восемнадцать мер на меру — лучшее из того, что может дать здешняя земля.

— Пива наварим и перепьемся на радостях все! — говорил Финрос. — Мы десять лет того не видели, чтобы восемнадцать к одной!

А ведь в Дориате плохим считался год, когда собирали тридцать мер на меру…

Озимая пшеница здесь давала совсем не такое зерно, как в нижнем Белерианде — этот неприхотливый вид хорошо переносил холодные дортонионские весны, но высоких упругих хлебов, которые принимают прежний вид после того как на них сядешь и посидишь — таких хлебов из нее испечь было нельзя: тесто получалось липкое, плывущее. Поэтому горянки пекли пресные лепешки, ловким сильным броском расплющивая ком теста о раскаленную стену печи. Искусство же пекаря состояло в том, чтобы правильно вымесить тесто и точно определить тот миг, когда пропеченная лепешка готова отвалиться от кирпичной стенки.