Берену снился кошмар, ставший привычным за четыре года: черные птицы на льду, кровь, крик… Огонь в ночи. Окошко, переплет косой, накрест, как водится в Дортонионе…

Горлим, не ходи. Не ходи, Горлим, там засада!!!

Крик… Крик!

Эй-ли-нэээээль!

Хохот… Нелюдской хохот, хотя среди убийц есть и люди. Нет, тот, кто служит Морготу, уже не человек…

Хохот… Птицы, черные птицы на белом льду… «Аарк, Аарк… Поздно, слишком поздно…»

…Он проснулся в холодном поту, как просыпался не раз с той ночи.

По левую руку лепетал ручей, правая рука затекла немилосердно… Берен сел, растирая правое плечо.

Стоял жаркий полдень.

Опять хотелось пить.

При свете дня это место казалось более живым и красивым. Благословенным — так было бы правильней всего. Самый его воздух исцелял тело и душу — Берен чувствовал в себе гораздо больше сил, чем мог бы дать простой ночной отдых. Или он проспал больше, чем одну ночь? В Нан-Дунгортэб он не спал вовсе, заснуть там означало заснуть навсегда…

Ручей, из которого он пил ночью, был родником, начинавшимся здесь же, у корней старого дерева, породу которого он не знал: в Дортонионе таких не бывает. Ложе родника кто-то расчистил и заботливо выложил камешками, придав ему форму круглой чаши. Эльфы, синдар — больше некому. Берен склонился над родником и посмотрел в глаза человеку с-той-стороны.

Нехорошие у него были глаза. Худое, заросшее безобразной бородой, грязное лицо вполне сошло бы за морду орка, а то и дикого зверя. Под стать зверю был и взгляд: серые волчьи звезды в провалах глазниц. Немудрено, что ночная танцовщица убежала от такого зрелища.

Берен ударил по воде рукой, чтобы прогнать кошмарное видение. Он бы и сам от себя убежал — знать бы, как…

Слезы нахлынули бурно и неожиданно. Отец дал бы ему хорошую взбучку за такие безобразные, недостойные мужчины слезы… Но и Берен давно подрос, и отец уже четыре года был мертв…

Он видал людей, низведенных до уровня не то что лесных зверей — бездумной скотины под ярмом. Сам он долгое время вел жизнь, которая больше пристала медведю, нежели человеку, но уж о себе-то он думал, что скорее умрет, чем дойдет или позволит себя довести до состояния неразумной твари, даже образ человеческий потерявшей окончательно и забывшей прочно. И вот теперь — он не мог вспомнить, как выглядел прежде, чем потеки грязи покрыли лицо, глаза ввалились, а борода слиплась в колтун от козьего жира, которым, пытаясь обмануть солнце, он смазывал лицо; и от сукровицы, которой сочились ожоги — ибо солнце все-таки не удалось обмануть, и рожа пошла пузырями что твое печеное яблоко.

Он силился вспомнить то лицо, которое когда-то видел в зеркале. Ведь Берен считался красивым юношей… Говорили, что похож на эльфа… Кто же сотворил с ним такое? Кто сделал так, что теперь он и на человека-то не похож? Чем он это заслужил, какой совершил грех, что осужден быть зверем среди зверей?

Он знал — какой…

…Что-то, завернутое в серебристые свежие листья, лежало прямо перед его носом — поглощенный своими терзаниями, Берен не замечал этой вещи, наверняка положенной сюда, когда он спал. Протянув руку, он развернул неожиданный подарок.

Лембас. Эта штука называется «лембас».

Про «эльфийские сухари» рассказывали такое, чему верить никакой возможности не было. Говорили, к примеру, что здоровенному мужику одного такого сухарика хватает на целый день — причем, не на день лежания на печке, а день работы в полную силу, похода или битвы. Говорили, что сухари раз от разу меняют свой вкус, становясь на языке тем, чего тебе в настоящее время больше всего хочется. Говорили, что они лечат от разных напастей — не то чтобы могли поднять смертельно раненого или исцелить чумного, но вот если у тебя цинга или куриная слепота, или с голоду открылись старые раны, или донимает кровавый понос — то это запросто…

Разумные люди всем этим байкам не очень-то верили. Берен не верил, а точно знал: это правда. Во время перехода через топи Сереха с остатками дружины Финрода Фелагунда ему приходилось есть лембас. И все целебные свойства этих лепешек были сейчас очень кстати, потому что десны его кровоточили, глаза слезились днем и плохо видели в сумерках, а раны и царапины, полученные в горах и в пустоши, никак не хотели заживать.

Сняв со связки один сухарик, Берен завернул остальные в листья и положил в мешок. Достал из того же мешка кожаную флягу, набрал родниковой воды и сел под дерево, в удобную ложбинку между корнями. Отламывая от сухарика маленькие кусочки, клал их в рот и ждал, пока они растают. Запивал водой, чтобы усилить ощущение сытости. Думал…

Итак, эльфы не бросили его. Даже помогли. С помощью этих лембас он в два дня поправится, а уж там — не пропадет… Прежний замысел оставался в силе: идти на юг, пока не упрешься в Завесу Мелиан — это ни с чем нельзя перепутать — а там повернуть на запад и топать в Димбар… Или на восток, к Горе Химринг? Когда-то это ведь было очень важно: именно на запад, и именно в Димбар, почему-то такое решение он принял… Забыл. Проклятье. Берен пошарил за пазухой и достал шнурок с ладанкой — он служил чем-то вроде календаря. Берен завязывал на нем по узелку каждый день — начиная с того, как покинул землянку. Сейчас весна была в разгаре, и белые облака, висящие среди листвы, могли быть только яблонями в цвету. Он сосчитал узелки: тридцать пять. Последние дни не отмечены: они прошли в бреду и безумии, счет им потерялся, хотя вряд ли было их больше пяти. Значит, сорок дней он петлял по горам и тащился через пустыню.

Берен рассмеялся. Он не мог выжить в этом походе, об ужасах Эред Горгор и Нан-Дунгортэб ходили легенды, и Берена передернуло, когда он вспомнил, что там видел и делал, но все-таки он выжил и добрался сюда, в окрестности Нелдорета. Теперь сами Валар велели дойти до Димбара. Сказать Государю Фелагунду… что? Что в той каморе его памяти, которая наглухо замурована и завалена, как… Как тот колодец в деревушке без названия? Голос и речь, а еще что? Берен в очередной раз ткнулся в глухую, черную стену забвения. Ничего. Он беззвучно застонал и ткнул кулаком в землю.

Лембас имела привкус меда, молока и земляники.

Земляника с медом и с молоком — в детстве это было любимое лакомство. Берен и Роуэн собирали ее, уходя в лес на целые дни… с ними был третий, но Берен, сколько ни силился, не мог вспомнить, кто. И все трое толклись вокруг большой миски, в которую бабка Андрет бросала очищенную землянику и получали деревянным черпаком по рукам, если лезли в залитую медом землянику раньше времени, пока она не дала сок… А потом в миску наливали молока доверху — готово! И они, толкаясь плечами, уписывали лакомство за обе щеки и порой дрались за право выпить розовый сладкий сок, уже не поддающийся вычерпыванию ложкой… Потом за земляникой начала ходить с ними маленькая Морвен, и Берен как самый большой, должен был таскать ее в коробе на плечах…

Он попытался вспомнить лицо матери, каким оно было тогда, в дни его детства…

Не вспоминалось.

Вместо него приходило на память другое лицо — той девушки, что танцевала в столпе света и пела… Память возвращала ее голос, и прекраснее этого голоса не было в мире ничего… Он вывел Берена из темноты к свету. Он дал жизнь.

Берен придумал ей имя: Тинувиэль. Его народ говорил на смеси талиска и синдарина, и сам он носил вполне понятное эльфу имя. Тинувиэль означало «дитя сумерек», так эльфы называют соловья. Маленькую серую пташку, что поет ночью под синим небом. Тинувиэль, Соловушка…

Он был уверен, что именно Соловушка принесла лембас. Возможно, как раз по ее просьбе Берена еще не задержали часовые Дориата.

Сейчас, напившись и насытившись, думая о ней, Берен почувствовал, как смраден и грязен. Следовало, раз уж стоит такой теплый день, прополоскать где-то свои тряпки, да и самому вымыться.

Оскорблять родник стиркой ветхих обмоток не годилось. Он встал и поковылял вниз по течению ручья. Ноги болели невыносимо. Сапоги, запросившие пощады еще в Эред Горгор, скончались в пустыне, не выдержав мучений — и то, что от них осталось, почти никак не защищало ступни от камней и колючек. Впрочем, здесь этой пакости не было. Мягкая густая трава ласкала кожу, земля была еще прохладной, и казалось, что раны и трещины заживают на ходу. В двух сотнях шагов была мелкая, быстрая, с песчаным плотным дном речонка, в которую впадал ручей. Упавшее дерево перегородило ее в одном месте, образовав заводь по колено глубиной.