— Надо думать, — сказал Хурин, когда они остались втроем, — ты не только за тем сюда приехал, чтобы подтвердить смерть моего тестя?

— Твой ум обгоняет мой язык, оторно, — Берен улыбнулся. — Есть в этом доме место, где можно говорить, не опасаясь?

— Нет такого места, — весело сказал Хуор. — У служанок вот такие уши и вот такие языки. Продажных между ними нет, но есть болтливые.

— Пойдем на берег, — сказал Хурин. — На наше место.

Побросав что-то из снеди в котомку, прихватив бочонок пива и три кружки, они исчезли через задние двери, выбрались в сад и, действительно, спустились к быстрой холодной речке, Нен-Лалаит.

— Итак, — сказал Хуор, когда они сели на обрывистом берегу — действительно, никто не мог подойти незамеченным; снизу, с другого берега доносилась музыка и пылали праздничные костры, а здесь было темно и тихо. — Не затем же ты тащился через горы, чтобы добавить горести моей своячке, которая и без того улыбается только по великим праздникам…

— Я тащился через горы, чтобы сказать: готовьтесь — Саурон нападет на вас, едва распустятся почки на деревьях. — Берен повторил то, что рассказывал своей матери и Финроду.

— Тридцать тысяч? — переспросил Хурин, не веря своим ушам. — Где же ты взял такое число?

— Я знаю, чего и сколько требуется воину в походе, — сказал Берен. — Я знаю, какие оброки собирал Саурон последние три года. И я знаю, что эти оброки не шли на север. Я знаю, что шорникам приказано шить волчьи и лошадиные сбруи, тачать сапоги и резать воловьи шкуры на ременной доспех. Я знаю, что каждый кожевенник должен отдать две дюжины кож в год, а всего за три года было заготовлено три тысячи дюжин, и ни один тюк из этого добра не отправился на север. Я знаю, что в отбитых у гномов орками синегорских копях делается крица, и каждый кузнец должен отдать в год три дюжины лучков на самострелы, десять дюжин наконечников для стрел, пять дюжин наконечников для копий. Я знаю, что всем женщинам остригли волосы и делают из них тетивы. Я знаю, сколько вялится мяса, сколько сушится зерна. И я говорю: все это для армии не меньше чем в тридцать тысяч сабель.

— Ты сам-то что-нибудь надумал? — спросил Хурин. — Твои мысли мне дороги, потому, что ты воевал как никто из нас. Один против всех — я бы так не смог…

— С самого начала, — сказал Берен, — отец думал о мятеже. Мы бродили по всей стране, прикидывали, где Моргот размещает войска и как лучше ударить, чтобы опрокинуть их малыми силами, как подавать сигналы и собирать людей, на кого в деревнях и замках можно положиться… Ни отец, ни я не рискнули только потому, что знали: без помощи извне Дортонион не справится — а кто мог оказать помощь? Но мы готовы были решиться… почти уже решились, когда… Саурон взял Минас-Тирит, и надежда наша погибла. А потом — я остался один…

— А теперь Саурон готов подставить спину, — Хурин схватывал на лету. — Если бы можно было измыслить способ послать весть из Дортониона в Хитлум… Обучить птицу или как-то еще.

— Государь Финрод измыслил способ, — Берен был в восторге от свояка. — Более надежный.

— Стало быть, в день выступления начинается мятеж… И здесь, и в Нарготронде получают известия и выступают… Половине их армии нужно дать переправиться через Ангродовы Гати, а остальных там задержать… Мы перейдем Серебряную Седловину и атакуем с фланга, а эльфы государя Финрода ударят по Минас-Тирит и отберут обратно свой замок…

— Э… — крякнул Берен. — С эльфами государя Финрода не так просто. Я не могу сейчас вам рассказать всего, братья… Честно говоря, мне просто неловко повторять это здесь дважды, да вы поймете почему… Одно скажу: государь Финрод здесь со мной и проследовал вперед — в Барад-Эйтель, куда я прошу направиться и вас ради совета с государем Фингоном. Там вы и узнаете все до конца.

Они выпили еще пива. Берен лег на траву. В небе, прямо над головой, отворилось окошко в тучах, и в нем красной каплей горел Карнил. Деревья не шумели, сонное безветрие пропитало воздух. На другом берегу трещали костры, слышался топот ног, звон бубнов, визг виалей, переливы лютен. Берен узнал ритм нарьи. Если закрыть глаза и забыть про десять прошедших лет… Вот точно так же, искоркой вылетев из праздничного костра, запыхавшийся и пьяный, валился в траву и смотрел в небо, и слушал одним ухом гомон гуляния, а другим — лепет реки… Если забыть про эти годы, и все потери и все страдания…

Но это значит — забыть о Лютиэн… Забыть о Лютиэн? Пусть даже это цена избавления от страданий — она слишком высока.

— Трава дурманит, — сказал, появляясь из кустов, Хуор. — Завтра гроза будет. Другой раз я думаю — а ведь если бы не проклятая эта война, не свидеться ни мне с Риан, ни Хурину с Морвен.

Берен улыбнулся краем рта — Хуор проговорился.

— Так ты положил глаз на Риан? — спросил он. — Стало быть, у меня вскорости появится еще один названый брат?

— Если Риан не передумает. И совестно даже: нам-то судьба подарила небесное счастье — неведомо за что, а другие, которым одна горечь досталась?

— Не спеши никого жалеть, — отрубил Хурин. — Кто еще знает, кому придется круче. У которых никого нет — тем нечего терять. Когда думаю, что станется с Морвен и мальчиком, если Хитлум падет и меня убьют — так у меня словно сердце тупым ножом вынимают. И Морвен тоже будет больно — она слова не проронит, молча все на плечах вынесет, но от этого не легче. У того, кто любит — слабина есть, и в эту слабину всегда можно ударить…

— Так что ж, и не любить никого? — Хуор налил всем еще пива. — Не согласен я!

— Балда ты, братец, — нежно сказал Хурин. — Как будто тут ты решаешь — любить, не любить… Судится тебе — полюбишь, никуда не денешься… Только любовь — это как на лодке-водомерке по горной речке: на миг дрогнешь, выпустишь из рук весло — и все, размажет тебя по камушкам. Вот, Берен соврать не даст…

У Берена екнуло сердце. А Хурин-то откуда знает?

— …Его оруженосец так свою жену любил, что предал ради нее и друзей, и господина. Но — Берен, твоя воля, ты всех родичей там потерял; а только я его судить не берусь, и Морвен не берется, хотя отца из-за него лишилась.

— На самом деле — и я не берусь, — Берена передернуло от воспоминаний. — К балрогам такие разговоры, Хурин. Давай лучше выпьем и речку послушаем. Она у вас веселая…

— Нен Лалаит, — в голосе Хурина пела нежность. — Я так дочку назову — Лалаит.

— Урвен, — Хуор растянулся на траве. — Если Эледвен после всех этих мучений даст заделать себе еще и дочку, то назовет ее не иначе как в честь бабки: Урвен.

— А я все равно буду звать Лалаит, — уперся Хурин. — Лалаит, и все! Чтобы смешливая была, певучая и быстрая, как эта речка.

— Размечтался…

Берен смотрел на братьев, и они нравились ему все больше. Хурин, даже произнося мрачные, казалось бы, вещи, все равно излучал неистребимую жажду жизни и любовь к ней. Хуор светил вроде бы отраженным светом — но тоже ярко. Понятно, почему обожженные войной Морвен и Риан так тянулись к этим молодым вождям: находиться радом с ними было все равно что… все равно что сидеть хорошей ночью на берегу Нен Лалаит.

Хурин, кроме этого, был еще и тверд как кремень. Берен и про себя знал, что сделан не из жести — но он знал и то, что Хурин сильнее. Их обоих довольно трудно было бы сломать, но по разным причинам: Берен, чтобы не сломаться, готов был прогнуться достаточно низко — и, стряхивая груз, выпрямиться, подобно стальному пруту двойной закалки. Хурин же больше напоминал стержень медленной долгой закалки, который невозможно ни согнуть, ни изменить его форму ковкой: в каком виде он вышел из горна, в таком и пребудет до конца. И если сломается — то невосстановимо, навсегда.

Где-то им было легче, чем их родителям: для тех рушился порядок устоявшийся, незыблемый. Почва уходила из-под ног. Для них же этот порядок еще не стал чем-то привычным, они быстро приспособились к новому миру: к миру войны. Скоро привыкли делить людей на своих и врагов, душевно изготовились к неизбежным потерям, и смерть заняла в их сознании не меньше места, чем жизнь. Она и раньше не была оставлена без внимания: в героических песнях, принесенных с востока, то и дело прославлялась чья-то доблестная смерть. Хорошая смерть — вершина жизни, оправдание всему, что в ней было неправильного. Седьмое поколение эдайн увидело другую смерть: жестокую, горькую и бесславную. Некому оплакать, некому сложить песню, и можно утешиться лишь тем, что ты все-таки выполнил свой долг до конца. Многие не выдержали. Предпочли — выжить. Предателями, рабами, но — выжить. Можно ли осуждать? Кого время оправдает — тех, кто бился до последнего и вместе с кем погиб Дом Беора? Или тех, кто сумеет, пригнувшись, припав к земле, сохранить свой род — чтобы, возможно, через века, снова воспрянули беоринги?