— Как всегда, — прошептал Нэндил, отпуская тело. — Как всегда…
— Женщин я еще не убивал, — зачем-то сказал Берен. — Никогда не убивал…
Сколько ей было лет? Восемнадцать, двадцать, двадцать пять? По лицу — не скажешь. Ее пепельно-серые волосы теперь были ярче щек, а глаза, обращенные к горцу, кричали: «Женоубийца!» Нэндил провел рукой по ее лицу и закрыл ей глаза.
— Ты этого не делал, — сказал он. — Это Моргот. Нам не удается вылечить тех, кто попадает в плен раненым. В них словно не держится жизнь, и наше прикосновение для них мучительно. Они просто говорят: «сердце мое — в ладони твоей»… И он сжимает ладонь…
— Ублюдок, — прошептал Берен.
Людей похоронили поблизости, в промоине, орков побросали кучей, одного на другого. Конными были только люди — их лошадей забрали. Берен взял Гили и пошел с ним на место поединка с девицей-воином — взять то, что он побросал, снимая с нее доспех. Шлем девицы, по его мысли, как раз должен был Гили подойти. Кроме шлема, он взял еще кое-что: маленькую плоскую сумочку, которую девушка носила на груди.
В этот день проехали немного — из-за ран Эдрахила и Вилварина. Остановились на ночлег задолго до темноты, на всякий случай обшарили окрестности — паучьих нор не было. Костра не разводили — и опасно это было, и ночь обещала быть теплой, и вчерашнего мяса еще хватало. Берен начал подгонять подшлемник точно по голове своего оруженосца, Аэглос, Нэндил и Финрод принялись лечить раненых. Эдрахилу просто зашили рану, а Вилварину начали сращивать ребра при помощи чар. Берен знал, что эльфы пользуются этим умением крайне редко, потому что оно отнимает много сил и у лекаря, и у исцеляемого. И верно: когда они закончили, Вилварин был весь в поту. Он поел неохотно, почти через силу, и сразу же заснул, завернувшись в плащ. Нэндил, уставший от лекарских заклятий, последовал его примеру.
— А что значит «Atarinya»? — спросил Гили
— «Отец», — Берен подтянул очередной ремень. На душе у него было скверно.
— А отчего государь так бледен?
— Пока лечили Вилварина, Государь принимал на себя его боль.
— Ошибаешься, — оказывается, Айменел слышал их разговор. — Это известное поверье, но неправильное. Боль на себя принять нельзя.
— А что же тогда? — спросил Гили. — Я же сам видел, что Государю нехорошо.
— Он почувствовал боль Вилварина, да, — Айменел кивнул. — Когда сращивают кости, это очень больно. Он почувствовал, и заговорил боль в себе, и это передалось Вилварину, понимаешь?
Гили не понимал.
— Просто перенимать чужую боль бесполезно, — Айменелу явно не хватало человеческих слов. — Ты не наносишь себе рану, если друг ранен, правда? Здесь то же самое. Боль — она ничто сама по себе. Она — знак того, что целостность нарушена. Лекарь при помощи осанвэ, соприкосновения разумов, может почувствовать чужую боль как свою — чтобы правильно определить болезнь. Но лечение состоит не в этом. Нужно восстановить целостность. Чтобы кости, кожа, плоть — все как раньше. Тело умеет исцеляться само, нужно только дать ему время. А когда времени нет — тогда чары. Но редко. Очень редко. Природа не любит, когда ее подгоняют — быстрей, быстрей. Обычно — маленькая боль, ты терпишь неделю, месяц… А здесь за час делают то, что за месяц. Вся боль — сразу. Поэтому без того, кто успокаивает боль, нельзя. Можно умереть.
— А как успокаивают боль? — продолжал любопытствовать Руско.
— Если сильный разум в здоровом теле, как у Государя, то он заполняет собой того, кого лечат. Тоже осанвэ. Тот, кто заговаривает боль, здоров — и тот, у кого заговаривают, чувствует себя здоровым. Понимаешь? Нет? Вилварин дал Государю войти в свой разум, и чувствовал свое тело как тело Государя. Как здоровое. Он будто бы вышел из себя. Как будто бы Государь закрыл его разум щитом от его тела. Высокое искусство. Не каждый может. Я не смогу, отец не сможет, Вилварин сам не сможет. Аэглос, если будет учиться еще столько, сколько учился — тогда сможет.
— Айменел, — сказал Берен. — А что Нэндил? Я правильно понял, что он тоже вошел в разум Вилварина, чувствовал его тело как свое и лечил как свое?
— Ты понял, — улыбнулся Айменел. — Да, так делают. Он тоже делил боль. Лекаря никто не может от этого избавить: чтобы творить чары, он должен чувствовать. Но боль не делается меньше от того, что ее делят. Как шум не делается меньше от того, что его слышат.
— А девица? — тихо спросил Берен.
— О, это совсем плохо, — Айменел печально вздохнул. — Она порчена, в ней нет многого, что должно быть. Это Моргот. Барды знают, они пробовали лечить их. У них совсем нет avanire. Они все время открыты для него… — последнее слово Айменел произнес полушепотом. — Поэтому их так трудно лечить. Бардам каждый раз приходится соприкасаться с ним…
Берен почувствовал пустоту под ложечкой. Так вот, чего он требовал от Нэндила и Финрода… Вот, на что они пошли безотказно…
— Не так все страшно, как ты думаешь, — вмешался в разговор Аэглос. — Мы не прикасаемся к самому Морготу — только к его силе.
— Все равно приятного мало, а?
— Это страшно. Если бы ты обладал вторым зрением, ты бы видел это как рану. Это словно черное отверстие в разуме человека; там нет ничего, но в любой миг он может там появиться. Это черный ход, который он держит постоянно открытым для себя.
Берен почувствовал, как по лопаткам его ползут мурашки.
— Мы часто пытались закрыть его, — продолжал Аэглос. — Но нам никогда не удавалось. А для них это мучительная боль. Вот, откуда берут начало рассказы о жестоких эльфах, которые пытают пленников. Беда в том, что заговорить их боль тоже невозможно: осанвэ с эльфом для них мучительно само по себе. Это мгновения. Если бы хоть кто-то из них сделал хоть шаг навстречу — он бы преодолел боль. Но у них всегда есть черный ход. Они взывают… И феа ускользает в этот провал. В ничто. Мы не отказывались ни от одной попытки исцелить оскверненного человека… И ни одна из этих попыток не увенчалась успехом.
— И… никак? — спросил Берен.
— Одно только и нужно: добрая воля. То, чего никогда и ни у кого еще не вынудили.
Эдрахил взялся осматривать трофеи, пока светло, король присоединился к нему, вскоре вокруг собрались все, кто не спал. Через какое-то время окликнули Берена — он как раз подогнал для Руско ремни подшлемника. Шлем девицы пришелся впору и был много лучше того кожаного, что ему подыскал Хурин.
— Это должно быть тебе знакомо, — Эдрахил показал Берену сумку, взятую у девицы, потом открыл ее — это оказалась книга в кожаной обложке. Маленькая, каждый лист размером с ладонь — удобно возить за поясом, в голенище сапога… Пухлая: крупные знаки, даже малограмотный сумеет прочесть. Она была написана рунами кирта, а вторая, в руках у Финрода — знаками Румила… Без картинок, без полей — мастерство переписчика не в том, чтобы наплести красивых завитушек, а в том, чтобы сберечь дорогую бумагу.
Берен сверился с первой страницей другой книги и убедился, что начинаются книги одинаково: «Был Эру, Единый, которого в Арде называют Отцом Всего Сущего…»
У краев знаки были слегка размыты и смазаны.
— Надо же… морготовцы возят при себе «Айнулиндалэ».
— А ты почитай дальше, — посоветовал Эдрахил. — Это очень интересно.
Берен начал читать, то и дело заглядывая через плечо Финрода, чтобы сверить. Квенты, написанные кирт и тенгвар действительно повторяли друг друга дословно, и написаны были на одном языке — хороший синдарин.
На первой странице был отрывок из «Айнулиндалэ», причем нигде не перевранный. Берен справился у эльдар — да, ответил Финрод, текст переведен на синдарин с самой большой точностью, с какой только возможен перевод, и не искажен нигде. Видимо, мелькоровские ingolmor пользовались захваченной где-то книгой Румила. А вот дальше…
— Так не пишут! — воскликнул Аэглос, первым сказав то, что вертелось у всех на языке.
Да, так не писал никто и никогда, не слагал слов таким образом. Так не пишут — так думают, так чувствуют, и тот, кто читает эти строки или слушает их, тут же проникается этой мыслью и этими чувствами, так, словно сам испытал их… Это было почище искусства эльфийских певцов — ибо сотканные ими видения всегда переживаешь, глядя со стороны или за себя самого, а тут сам читатель словно бы становился одним из Валар…