– Ты всерьез? – встрепенулся Ракитин.

– И еще как всерьез, – произнес Семушкин уже безо всякого энтузиазма. – Так что еще неизвестно, пригодится ли тебе твоя «девятка». Но в любом случае испанское побережье ни с каким Крымом не сравнится, так что ты ничего не теряешь.

В голосе Григория прозвучала нотка откровенной досады, и Ракитин понимал природу ее: кандидатур на место под испанским солнцем рассматривалось две – его и Семушкина, но выбор начальства остановился на Ракитине потому, что и как специалист, и как знаток испанского и английского языков он был на порядок сильнее своего приятеля.

– Пора нам, – подвела итог разговору на эту скользкую тему Людмила. – Спасибо, хозяева.

Когда женщины вышли в прихожую, Семушкин прошептал Ракитину на ухо:

– У тебя там роман с Риткой Лесиной… Учти: контора начинает гудеть слухами. Осторожнее. Говорю как друг. Тем более шеф к ней питает неразделенные симпатии…

Ракитин, сумрачно кивнув, направился к выходу. Подал Людмиле шубу. Щелкнули часы на электрокамине, выбросив на черное свое табло четыре зелено горящих квадратных нуля.

Наступал день понедельник.

Ту, иную жизнь, вероятно, можно было определить как прожитое и прошлое, что кончилось внезапно и счастливо и куда он, Ракитин, возвращаться не желал даже мысленно, хотя знал – с прошлым не порвешь: не невидимая его паутина цепка и нити прочны и длинны безмерно. И он помнил ту, иную свою жизнь, такую же мутную и тоскливую, как сумеречный, неровный свет в вихлявшемся на поворотах пустом вагоне, устало и зло спешащем сквозь ночь.

Тогда он успел на эту электричку, впрыгнул в сужающийся пролет дверных створок, поскользнулся и буквально влетел в тамбур, оставив на перроне соскочивший башмак.

В памяти его потом не раз прозвучат и этот глухой, резиновый стук сомкнувшихся за спиной дверей, и лязг буфера тронувшегося вагона, прозвучат как нечто пророческое, потому что там, за дверьми, как бы осталось все прежнее, но это будет потом, а тогда, стоя в одном башмаке и в носке на заплеванном, усеянном окурками полу тамбура и морщась в усмешечке над самим же собой, он еще не разделял то время, что прожито, и то, что наступает, ибо осознание этого – суть осознания, какой-либо утраты. А утраты не было. Разве – башмак?.. Башмак действительно остался в прошлом. И вернуться за ним Ракитин не мог – электричка была последней.

Он выругался, опять метнулся к дверям, но поздно – в замызганном оконце уже плыли размеренно и уныло черные поля, огни и зыбкое, едва угадываемое небо.

Только тут он почувствовал, что пьян, неопрятен, и, как-то внутренне обмякнув, словно отрешившись от себя – опротивевшего, но неотвязного, пнул отъехавшую вбок дверь и вошел в вагон.

Там была женщина, но поначалу он не заметил ее в дрожащей вылизанной пустоте желтых деревянных скамей и мокрого, грязного пола, по которому, невольно хромая в одном ботинке, ступал, стараясь поставить ногу в носке на сухое.

И лишь когда, бормоча что-то под нос, сел напротив нее. наткнулся взглядом на взгляд – все с брезгливым пониманием оценивший: и расхристанность его, и нетрезвость, и, может, даже нечистоплотность – но не внешнюю, иную, что была в нем самом, от которой он и бежал сегодня этой электричкой…

Он тут же озлился на нее – этакую благонравную, перед которой был беззащитен в своей неряшливости, подпитости, чье моральное здоровье наглядно утверждалось всеми внешними приметами молодой, обаятельной, но, чувствовалось, одновременно сдержанной и неглупой женщины.

Перед такими Ракитин вечно терялся, и вечно его тянуло к таким, и вечно с такими не везло…

Озлился. Закрыл ладонью лицо, вскользь подумав о ней нечто бессвязно-мстительное, и отстранился, ушел вразброд расползающихся, как ужи из дырявого мешка, мыслей.

Вагон шатало, машинисты спешили на отдых, колеса словно переругивались в сонном, бормочущем перестуке, свет поминутно мерк и вспыхивал, прозрачно скользя в потертом лаке скамей, и Ракитин, неловко подогнув ногу, спрятав ее – ту, что в носке, – за уцелевшим башмаком, видел перед собой то край шерстяной клетчатой юбки, то – когда вагон встряхивало – светлые, ровно завитые на концах волосы, спадающие до плеч, красивое, строгое лицо, отчужденно обращенное к книге…

Книгу она наверняка читала без особенного внимания, если вообще читала, а ожидала – Ракитин ощущал это пусть и скучаючи, но остро, – ожидала с тем же пренебрежением его пьяной болтовни, приставаний…

Он встал и пересел на другую скамью – вперед, спиной к ней, решив то ли успокоить ее нарочитостью такого поступка, то ли как бы посчитаться ответным высокомерием, хотя, когда пересел, подумал: глупо… Но вновь нахлынула усталость, разбитость, и он, забывшись в полудреме, принялся вспоминать прошедший вечер отдельными, словно стоп-кадрами, застывшими сценами. И был там разглагольствующий Семушкин с бутылкой вина; хмельная компания из девочек легкого поведения; дача отца Семушкина, которую Ракитин, или обидевшись на компанию по какой-то причине, или же уяснив, что не предупредил жену о возможности своего возвращения утром, но все равно, кажется, на что-то обидевшись, покинул…

Согласно легенде, поведанной жене Ракитина, они с Семушкиным – в то время выпускники четвертого факультета Высшей школы КГБ, будущие шифровальщики, именовавшиеся в курсантской среде «биномами», – отбыли на учебные полевые стрельбы, что возражений, естественно, вызвать не могло.

Стоп-кадр с Семушкиным вернулся, ожил, бутылка в руках Григория ткнулась в стакан, и Семушкин заговорил:

– Что ты видел, Саня, в свои двадцать четыре годика? Священный долг в перерывчике между средней и военными школами, сопли-вопли, заботы и нищету. А ведь годы уходят, и вскоре встанет вопрос: где же ты была, молодость, ау?! Наверстывай, Саня. Конспиративно… но дикими темпами. Покуда не поздно.

Девочки одобрительно смеялись… А ему было муторно в этой инфантильно-загульной пошлости, в явном и тягостном ее обмане – куда приводила безысходность я откуда безысходность выталкивала, куражась, в прежний приют. К Зое.

Все трое – Семушкин, Ракитин и Зоя – выросли вместе в одной из пятиэтажек, появившихся в городе в первом усилии борьбы за отдельную жилплощадь для измученных коммунальным бытом семей. Вместе учились, оканчивали десятилетку. После Ракитин ушел в 1?мию. Семушкин же благополучно поступил в институт, видел Зою ежедневно, ходил с ней в кино, дарил цветочки и страстно объяснялся в лучших к ней чувствах. Ракитин вернулся из армии, и Зоя вышла за него замуж.

Семушкина между тем из института отчислили за неуспеваемость, и, дабы избежать горькой судьбины солдата, он подал заявление о поступлении в школу ГБ, уговорив последовать своему примеру и Ракитина.

– Элита общества! – убеждал он Александра. – Давай, присоединяйся… Ты ведь связистом в армии был? Ну, тогда вообще все карты в руки!

Далее все шло обыкновенным, накатанным путем. Квартира, семья, дочь, незаметно пролетевшая учеба.

Неумолимо начал засасывать тихий, размеренный быт. в котором вроде бы жить-поживать да добра наживать… Счастливый до сонности, безмятежный до одури, размеренный до маеты.

Корил себя Ракитин, убеждал, что, дескать, воплощение идеала человеческого в этом и есть, к этому все, кого знал, и стремятся, но чувствовал себя птицей в клетке, хотя куда лететь из клетки да и зачем – не ведал. Однако – другого желал для себя счастья, пусть и не представлял, какое оно, другое. И пошел к нему – пока наобум, ощущая привязь семьи и сам же втайне боясь с ней расстаться; топтался вокруг да около, понимая: близко ничего не найдешь, а далеко идти – страшно.

Так и жил – никак. С безропотной, хозяйственной женой, хорошо и надежно зарабатывающей на должности мастера в меховом ателье, умеющей прекрасно готовить, стирать, гладить и все ему, не говоря ни слова, прощать…

Завтра он проснется, и она, как и та женщина, что сидит сейчас неподалеку, столь же брезгливо и понимающе посмотрит на его опухшую физиономию, а он, стыдливо шмыгнув в ванную, отмывшись, выйдет, скажет что-нибудь фальшиво-ласковое дочери осипшим, сорванным голосом, усядется за стол, делая вид, будто читает газету, – сам же ничего не соображая, страдая от пустоты в мыслях, пустоты жизни, от невысказанной обиды жены, не обмолвившейся ни словом в упрек, заставившей себя простить, знающей терпеливо: все держится на ней, и, если сорваться, закричать, осознать до конца – где он бывает, с кем… все рухнет. Он уйдет. ^ А ему нельзя дать повод уйти. Нельзя, он погибнет – так считает она, а если и не так это, все равно нельзя, и надо пережить настоящее время – тяжкое, смутное время его тоски и ее слез, надо пережить…