По-настоящему последний, конечно, был во время Второй мировой войны. Поначалу Гитлер привечал фейри Европы. Он хотел добавить их кровь в генофонд своей расы господ. Потом он узнал воочию некоторых менее человекоподобных представителей фейри. У нас существует классовая структура, настолько же жесткая и нерушимая, насколько дурацкая. Особенно усердствует Благой Двор, глядя свысока на всех, чей вид не соответствует крови. Гитлер ошибочно принял эту надменность за безразличие. Но это как среди братьев и сестер: они могут между собой драться до крови, но стоит напасть на них чужаку, они тут же обрушиваются на него соединенными усилиями.

Гитлер использовал собранных им колдунов, чтобы ловить и уничтожать низших фей. Его союзники-фейри его не покинули – они напали на него без предупреждения. Люди на их месте постарались бы от него дистанцироваться, предупредить о перемене, а может быть, так поступили бы идеальные (с точки зрения американца) люди. Для фей это точно не идеальная модель. Союзники обнаружили Гитлера и всех его колдунов повешенными за ноги в подземном бункере фюрера. Его любовницу, Еву Браун, так и не нашли. Хотя время от времени таблоиды объявляют о появлении внука Гитлера.

В смерти Гитлера ни один из моих прямых родственников замешан не был, так что знать точно я не могу, но сильно подозреваю, что они попросту сожрали ее.

Мой отец получил за войну две серебряных звезды. Он был шпионом. Мне кажется, что он не особенно гордился медалями – наверное, потому, что никогда ими вроде бы не интересовался. Однако, умирая, он оставил их мне в коробочке с атласной обивкой. Я их хранила в резной деревянной шкатулке с прочими остатками сокровищ моего детства: цветные птичьи перья, камешки, которые искрились под солнцем, пластмассовые балеринки с именинного пирога, когда мне исполнилось шесть лет, кусочек сухой лаванды, игрушечный кот с цветными стекляшками глаз – и две серебряные медали, которыми был награжден покойный отец. Теперь они вернулись в свою атласную коробочку и лежат у меня в ящике комода. Остальные мои "сокровища" рассеялись по ветру.

– Твои мысли где-то далеко, Мередит, – сказал Дойл.

Я продолжала идти рядом с ним, держа его под руку, но в какой-то момент здесь было только мое тело. Я даже немного испугалась, как далеко меня унесло.

– Прости, Дойл, ты мне что-то говорил?

– О чем ты так глубоко задумалась? – спросил он.

Огоньки играли у него на лице, рисуя на черной коже цветные тени. Его кожа будто отражала свет, подобно полированному черному дереву. Я касалась его руки и потому ощущала ее тепло, мышцы в глубине, мягкость кожи. На ощупь она была как у любого другого, только ни у кого кожа не отражает свет таким образом.

– Я думала об отце, – ответила я.

– О чем именно?

Дойл на ходу повернулся вполоборота на меня посмотреть. Длинные перья свисали до шеи, смешиваясь с прядями черных волос, лишь частично упрятанных под плащ.

– Вспоминала медали, которыми его наградили за Вторую мировую.

Он не остановился, но повернулся ко мне полностью, не сбившись с шага. Что-то ему показалось забавным.

– А почему сейчас?

Я покачала головой:

– Не знаю. Наверное, мысли об ушедшей славе. Холмы эти навели меня на мысль о площади в Вашингтоне – вся эта энергия, целеустремленность. Здесь, наверное, когда-то было так же.

Дойл посмотрел на холмы:

– А сейчас тихо, почти пустынно. Я улыбнулась:

– Ну, я не так проста. У пас под ногами сотни, тысячи народу.

– И все же сравнение двух городов тебя опечалило. Почему?

Я посмотрела на него, он на меня. Мы стояли в островке желтого цвета, но у Дойла в глазах отражались точки от блуждающих огоньков всех оттенков, клубясь, как облако крошечных светляков. Если не считать этих отражений, то цвет его глаз был сочным и чистым, не призрачным, и еще виднелось красное, пурпурное и другие цвета, которых нигде рядом с нами не было.

Я закрыла глаза от внезапного приступа головокружения и тошноты и ответила, не открывая их:

– Печально думать, что и Вашингтон когда-нибудь может превратиться в унылые развалины. Грустно знать, что славные дни здешних мест прошли намного раньше, чем появились здесь мы. – Я открыла глаза и посмотрела на него снова – его глаза опять стали всего лишь черными зеркалами. – Печально думать, что славные дни народа фейри миновали, и то, что мы здесь, подтверждает это.

– А ты бы предпочла, чтобы мы жили среди людей, работали с ними, сочетались с ними, как те, кто остались в Европе? Они уже не фейри, а просто нацменьшинство.

– А я всего лишь представитель нацменьшинства, Дойл?

Какое-то выражение, которое я не успела понять, мелькнуло у него на лице, что-то серьезное. Никогда я не была в обществе мужчины, у которого лицо отражает столько эмоций, но я очень мало могу из них прочесть.

– Ты – Мередит, Принцесса Плоти, и не менее сидхе, чем я. Это я готов подтвердить собственной клятвой.

– Я это воспринимаю как бесценный комплимент от тебя, Дойл. Потому что знаю, насколько ты ценишь свою клятву.

Он наклонил голову набок, внимательно меня рассматривая. От этого движения волосы его сильнее показались из-под плаща, но не высвободились окончательно, а легли волной, когда он снова распрямил шею.

– Я ощутил твою силу, принцесса, и отрицать ее я не могу.

– Я никогда не видела, чтобы у тебя волосы не были завязаны или заплетены. Никогда не видела их свободными, – сказала я.

– Тебе они нравятся?

Я не ожидала, что он спросит мое мнение. Никогда не слышала, чтобы он вообще спрашивал чье-нибудь мнение о чем бы то ни было.

– Наверное, да, но надо увидеть их без плаща, чтобы оценить.

– Легко, – ответил он и расстегнул плащ у шеи. Сбросив плащ, он перекинул его через руку.

На нем было надето что-то вроде упряжи из кожи и металла, хотя, если это планировалось как броня, закрывать оно должно было бы больше. Цветные огоньки заплясали по его телу, будто он действительно был вырезан из черного мрамора. Талия и бедра у него были узкие, длинные ноги одеты в кожу. Штаны в обтяжку уходили в черные сапоги выше колен с раструбами, удерживаемыми подвязками с серебряными пряжками. Эти пряжки повторялись и на лямках, покрывающих торс. Серебро сверкало на фоне черной кожи. Волосы висели черным плащом, шевелящимся на ветру, играющим длинными прядями у ног. Ветер протянул перья из его серег поперек лица.

– Смотри-ка, вот это наряд! – произнесла я, стараясь сказать это легкомысленно, но без успеха.

Ветер прошелестел мимо, отбросив мне волосы с лица. Он прошуршал по высокой сухой траве близкого луга и умчался вдаль, откуда послышался шепот сухих кукурузных стеблей. Он подул вдоль аллеи, вылетая из долины в холмах, ощупывая нас обоих жадными руками. Как эхо того привета, которым недавно встречала меня земля сидхе.

– Так тебе нравятся мои волосы, когда они свободны, принцесса? – повторил он.

– Что?

– Ты говорила, что должна видеть их без плаща. Тебе они нравятся?

Я кивнула, не в силах говорить. Они мне еще как нравились.

Дойл смотрел на меня, и я видела его глаза. Все остальное его лицо скрывал ветер, перья и темнота. Я встряхнула головой и отвела взгляд.

– Сегодня ты уже дважды пытался зачаровать меня глазами, Дойл. Зачем?

– Королева хотела, чтобы я так тебя испытал. Она всегда говорила, что глаза – лучшая моя черта.

Я позволила себе оглядеть сильные закругления его тела. Налетел порыв ветра, и вдруг Дойл оказался в облаке собственных волос, черных и мягких, и почти скрылось его тело, черное на черном.

Я снова подняла глаза ему навстречу.

– Если моя тетка считает, что лучшее в тебе – глаза, то... – Я покачала головой, выдохнула и закончила: – Скажем тогда, что у нас с ней, очевидно, разные критерии.

Он засмеялся. Дойл – засмеялся! Я слыхала его смех в Лос-Анджелесе, но совсем не такой. Сейчас он смеялся рокочущим утробным смехом, будто раскат грома. Хороший смех, сердечный и искренний. Он отозвался эхом в холмах, наполнил ветреную ночь радостным звуком. Так почему же у меня сердце при этом провалилось куда-то, и стало трудно дышать? Даже кончики пальцев закололо. Дойл не смеется. Так – не смеется. Никогда.