Дай-то Бог…
А Пашку, то есть Павла Григорьевича Шаклина, я в тот приезд так и не увидел. Звонил, звонил ему, но телефон не ответил.
…Ну ладно, опять я отвлекся. Вернусь в тот январский вечер сорок седьмого года. Пашка вытащил из ящика комода папку. Мы тесной шеренгой (чтобы меньше было промахов) расставили на краю стола немецких солдат. А в кого еще стрелять-то!
Стреляли метров с трех. Садились верхом на стул, животом к спинке, брали наган в две руки, упирались в спинку локтями и палили горошинами по врагам. Строго по очереди. У Пашки получалось, конечно, лучше, но и я после десяти выстрелов сбил трех «фрицев». Потом кончились боеприпасы. Мы бросились собирать горошины на полу, но отыскали, разумеется, не все — в полу были щели. А после повторной стрельбы горошин осталось всего пять штук.
Пашка забрался с ногами на высокий комод. Там стоял старинный граммофон с трубой и несколько шкатулок затейливого вида. Он открыл одну и отыскал в ней стеклянные шарики от рассыпавшихся бус тети Лены. «Все равно они не нужны». К сожалению, шарики не все подходили по калибру, многие были слишком крупными. Скоро стеклянный боезапас был растрачен, а стрелковый азарт не иссяк. И Пашка взял с комода еще одну шкатулку — «аптечную». Там нашлась облатка с мелкими таблетками ярко-желтого цвета.
— Смотри, в самый раз…
— А может, это нужное лекарство? — сказал я опасливо.
— Да никому ни на фиг не нужное! Оно тут уже который год валяется…
Лимонными пилюлями мы сразили еще несколько солдат вермахта. Правда, летели эти таблетки не так точно, как горох и бусы. Одна даже угодила в мою непроливашку, что стояла на боковой кромке стола. И не в бок попала, а прямо внутрь. Я слегка забеспокоился: не испортятся ли чернила? Но Пашка сказал:
— Да какая холера с ними случится…
В это время разом явились домой Пашкин брат Володя и моя сестрица. Какая уж тут стрельба! Я сразу был востребован домой и ушел, ощущая в заднем кармане приятную тяжесть пистолета. А Пашка остался украшать красным львом свои учебники и книжки.
Сестра проверила мое задание по арифметике.
— Небось, тебе все примеры Павел решил?
Я дипломатично промолчал.
— Мог бы и по письму сделать упражнение.
Эти неосторожные слова дали мне законный повод ля возмущения:
— Я, что ли, лошадь какая-то? Пахать без отдыха!..
За упражнение по письму я сел только вечером следующего дня. Обмакнул перо в непроливашку. Вывел первую букву. Обалдело замигал. Чернила были изумрудного цвета.
Сестра долго не могла поверить своим глазам.
— Что это такое ты с ними сделал?
— Ничего я с ними не делал! Сами перекрасились! Откуда я знаю, как? Стояли, стояли, и вот!.. При чем тут я?!
Мое негодование было почти искренним. Ведь в самом деле, я мог и не заметить, как вчера в непроливашку угодила желтая пилюля! То, что желтое в смеси с темно-синим и фиолетовым образует зеленый цвет, я прекрасно знал, но не собирался делиться сестрой этим соображением. И она, как ни странно, поверила в мою невиновность. Только пожала плечами.
— Представляю, что скажет завтра Прасковья Ивановна…
Прасковья Ивановна сказала:
— Владислав! Это что за новый фокус! Почему у тебя в тетради зеленые чернила?
— Я сам не знаю! Были нормальные и вдруг сделались такие.
— Что ты морочишь мне голову!
— Ничего я не морочу! Вчера начал писать — и вот… А других у меня нету.
— Меня это не касается.
— А почему нельзя писать зелеными?
— Потому что не полагается. Школьники должны писать химическими чернилами.
«Химическими» тогда назывались фиолетовые чернила.
Меня «заело». Такое со мной случалось иногда в отношениях с Прасковьей Ивановной. Если я был уверен в своей правоте.
— Все же я не понимаю. Чем зеленые хуже химических? Главное, чтобы все было написано правильно!
— Вот за такое «правильно» зелеными чернилами я буду снижать тебе оценку на один балл.
— А у меня других нету, — упрямо повторил я. И продолжал писать зелеными. И дома, и в школе. Двоек за это я, правда, не получал, но тройки шли сплошняком. Класс с интересом наблюдал, кто кого переупрямит: я «Прасковьюшку» или она меня.
Наконец, Прасковья Ивановна пожелала побеседовать с моей мамой.
— А она не может прийти в школу, — сообщил я с тайным злорадством.
— Это почему же?
— Придите в гости, сами увидите, — независимо отозвался я.
Прасковья Ивановна не поленилась, пришла. И увидела, что маме сейчас действительно не следует много гулять: момент появления моего братишки на свет был уже недалек. Это обстоятельство смягчило Прасковью Ивановну, однако она все же просила маму «снабдить Славика чернилами, какие положены в школе». Мама обещала.
Но выполнить обещание было нелегко. «Химических» чернил ни дома, ни у сестры не оказалось. У сестры вообще не было никаких, она писала автоматической ручкой (редкая в ту пору вещь), которую привезла из Одессы. А в чернильнице отчима на донышке поблескивала бледно-синяя жижица, которая годилась для школы не больше, чем ярко-изумрудный раствор. Надо было идти на рынок-толкучку за чернильным порошком или за «химическим» карандашом, из грифеля которого можно было настрогать тот же порошок. Но идти было некому (не меня же, восьмилетнего растяпу, посылать!).
— Попроси у Павлика или у девочек, — говорила мама. Но я отвечал, что у Павлика нет, а с девчонками-соседками я поругался.
Я хитрил. Дело в том, что новые чернила пришлось бы наливать в какой-нибудь аптечный пузырек и таскать его в школу вместо непроливашки. Такой поступок мне казался недостойным. Получилось бы, что я предал свою любимую чернилку. Кроме того, это могло послужить дурной приметой, а я в ту пору был весьма суеверен.
Я понимал, что выход один: поскорее освободить непроливашку от зеленых чернил. Но как? Потому эта чернилка и «непроливаемая», что до конца вытрясти из нее жидкость никогда не удается. Чтобы заляпать штаны — пожалуйста, а досуха — никак. Расходовались же зеленые чернила очень медленно. Наверно, хватило бы до весенних каникул.
Спас меня, сам того не ведая, отчим. Однажды он вернулся с работы необычно рано. Я в тот день обитал не у сестры, а дома. Отчим сообщил, что пришел перекусить, а потом снова отправится в свою контору. Там какой-то деятель из райкома партии будет всем сотрудникам читать лекцию о «новом этапе строительства социализма в послевоенный период». Было заметно, что перед приходом отчим уже успел перекусить. Точнее, закусить. А перед закуской принять порцию водочки. Попахивало от него изрядно. Судя по всему, он с кем-то из приятелей заглянул в подвальную забегаловку на углу Первомайской и Вокзальной (называлась она «Метро»).
После тарелки щей и немалой дозы жареной картошки отчим осоловел и прилег на кровать. Мама смотрела на него, покачивая головой.
— Как же ты пойдешь на лекцию? В таком-то виде…
— А я и не пойду, — ответствовал отчим. Как всегда после дозы, равной четвертинке, он погрузился в беспечность и умиротворение.
— Тебе же попадет! Ты же понимаешь, что отметят всех, кто не пришел!
— Скажу, что заболел…
— Так тебе и поверили! Такие лекции — обязательные! Это же про социализм…
Негромко, но внятно отчим сообщил с кровати:
— Проблемы строительства социализма, нужны мне, как дохлому Бобику клизма…
Мама в панике заоглядывалась на тонкие фанерные стены. Потом плачущим тоном пообещала:
— За свой длинный язык ты опять окажешься там …
Но отчим уже мирно посапывал в подушку. На его блестящей, с прямым пробором прическе блестел зайчик от лампочки.
А меня вдруг осенило! Я вспомнил детскую клизму из рыжей резины, которой иногда играл, как мячиком. Эту клизму я звал «Буратино» за ее длинный острый нос. Нажмешь резиновый шарик, сунешь «нос» в воду, наберешь ее внутрь, и можно брызгать в приятелей — это летом, в жару… Но ведь можно таким же образом высосать из непроливашки чернила!