— Ух ты! Это что за фиговина?

Я тут же объяснил, что «фиговина эта — не игрушка, а учебное оружие, с которым я тренируюсь на стрелковом стенде, «отрабатываю реакцию» (по словам отчима)».

«Всамделишный» вид моего автомата, видать, произвел на Пашку впечатление.

— Слушай, дай мне эту штуку на игру, а?

Что было делать? Получив от Пашки «Собаку Баскервилей», не мог я ему отказать в просьбе.

— Ладно. Только имей в виду… — И я честно предупредил, что трещотка в автомате работает так себе. И показал, как именно. Ржавый вой «стреляльного механизма» Пашку смутил. Он заколебался. Но все же решил:

— Ни фига! Стрелять стану из пулемета, а этот пусть будет для боевого вида…

До Пашкиной школы нам было по пути. Мы вышли на Первомайскую и затопали валенками по спрессованному снегу на досках деревянного тротуара. Доски под снегом поскрипывали. Солнечный морозец тоже поскрипывал и слегка цапал за щеки. Иногда мы с разбега ехали на подшитых подошвах по накатанным ледяным дорожкам. Настроение было подстать погоде.

Но через квартал, у тогдашнего Дома пионеров, я перешел через дорогу, к заиндевелой решетке Городского сада. Потому что Пашку нагнали одноклассники. Когда Пашка оказывался среди ровесников, со мной он делался насмешливым и вредным. Наверно, не хотел, чтобы его заподозрили в дружеских чувствах к малявке. Поэтому я заранее отвалил в сторону.

Через мостовую я видел, как Пашкины соратники рассматривают мой автомат, потом послышалось повизгиванье хлипкой трещотки и язвительные смешки. Семиклассники явно не одобряли это оружие (может, потому, что завидовали). Пашка пожимал плечами и что-то отвечал с веселой небрежностью Мол, я и сам понимаю, что это детсадовская игрушка. Потом он крикнул мне:

— Эй, забирай свою пукалку! Нам она не годится! — Он схватил автомат за ствол и метнул через дорогу, тот запрыгал про укатанному снегу.

Я перелез через штакетник, подобрал свое оскорбленное оружие и увидел, что деревянный ствол изрядно расшатался.

— Сам сперва выпрашивал, а теперь ломаешь, зараза! — крикнул я Пашке.

— Иди, не пикай! — отозвался он.

Тогда я наградил Пашку нехорошим словом, которым называют человека, страдающего расстройством кишечника. Знал, что догнать меня и отобрать книгу он не сумеет, да и не станет опускаться до такой мелкой мести. Он и не стал. Пообещал только издалека, что потом поймает и надает пинков… ну, понятно, по какому месту.

Я, ускорив шаги и оглядываясь, проорал:

— Все равно ваша паршивая школа продует эту игру! А наша займет первое место!

Это я уж так, от бессильной злости. Глупо было рассчитывать, что маленькая семилетка номер десять окажется впереди знаменитой на весь город Двадцать пятой школы. В ответ на мою дурацкую угрозу семиклассники заржали (противно так!)…

11

Если в начале дня случается неприятность, рассчитывать, что дальше все будет хорошо, не приходится. Я расстроился, предвидя новые пакости судьбы. И оказался прав. Отчиму в тот день в стрельбе не везло, он был хмур и не выполнил свое обещание. Накануне говорил, что даст мне пальнуть из своего (вернее, казенного) двуствольного «зауэра» по тарелочке, а нынче сказал, что нельзя. Мол, не успел приготовить для меня патрон с половинным зарядом, а у полного заряда такая отдача, что я полечу вверх тормашками.

Признаться, я в глубине души даже обрадовался. Потому что (это уж совсем в глубине) тогда еще побаивался стрелять из таких вот охотничьих громыхальников. Но всем своим видом продемонстрировал оскорбленное достоинство и ушел в траншею к мастеру Боре. Стал помогать ему разжигать железную печурку под котлом со смолой.

А погода, синхронно моей печали, стала пасмурной, воздух быстро теплел. Я насупленно смотрел, как заречную даль накрывает сизая дымка. Но… зачем я себя обманывал? Ведь, по правде говоря, бессолнечные мягкие дни с такой вот синевато-пепельной раскраской мне нравились. Дальние пейзажи, на которые летом я не обращал внимания, в этом зимнем полусвете обретали добродушную таинственность и уют зимних сказок Андерсена…

Кстати, однажды я в своей другой, уже взрослой, жизни купил альбом голландского художника Питера Брейгеля и там вдруг увидел картину, которая показалась мне очень знакомой. Называется она «Die Jager in Schnee» (по смыслу — «Охотники, идущие по снегу»). Трое мужчин с копьями на плечах, с бредущей позади людей сворой утомленных собак вышли на заснеженный край высокого берега. Слева, за голыми деревьями, у кирпичной торговой лавки с кривой вывеской горит костер, кто-то что-то жарит на нем. А вдали видны под ранними сумерками высокие скалы, городок с острыми крышами и застывший пруд, на котором различимы фигурки беззаботных конькобежцев. И хорошо так, спокойно. Понятно, что уставших охотников ждет в их домиках горячий кофе, добрый огонь в очагах из грубо отесанных камней, мерцание игрушек на рождественских елках… Знакомым — по книжкам Андерсена — был и этот городок, и каток, похожий на тот, что у нас на Туре, рядом с занесенной метелями водной станцией, и — главное! — зеленовато-сизое, гаснущее небо ласковой зимы, во время которой есть место и уличным забавам, и волшебным историям у камина…

А меня тоже ждал вечер с растопленной на кухне печкой и удивительной историей про собаку-призрака и отважного Шерлока Холмса (вот она, книжечка-то, за пазухой!). Так что жаловаться на жизнь вовсе не стоило…

Пальба наверху стихла, объявили перерыв. И я, по заведенной традиции, устремился вниз по склону — к заметенному болоту, где из-под синеватого снега торчали черные камыши.

Оказалось, что нынче здесь охотников за тарелочками почти нет. Лишь в отдалении маячила темная фигурка. Сперва я решил, что мальчишка. Но мы, выуживая из-под мелких торосов тарелочку за тарелочкой, сходились все ближе, и я наконец увидел: девочка. В беличьей шапочке с длиннющими, до пояса, ушами (была тогда такая мода и для девчонок, и для мальчишек). В куцем пальтишке и новых черных валенках на тонких, упрятанных в шерстяные чулки ногах… Мы делали вид, что не смотрим друг на друга, однако в конце концов почти столкнулись лбами над чернеющей в снеговом покрове пробоиной. И начали суетливо разгребать этот покров, путаясь варежками и тихонько сопя. И я, и, видимо, она понимали, что дело не в добыче, и что это такая вот неожиданная игра, и почему-то стеснялись и старались скрыть смущенье под молчаливой деловитостью.

Я нащупал тарелочку первым. Выдернул наружу. И сказал:

— На…

Ну, во-первых, все-таки девочка, а я в своем сознании был рыцарем (хотя и опасался стрелять из двухстволки). А во-вторых, ее стопка тарелочек, чернеющая рядом, была ниже моей.

Мы сидели в снегу на корточках друг перед другом. И девочка посмотрела на меня из-под шапки. И… даже в зимней предсумеречной тени я увидел, какие у нее глаза…

Вот из-за этих-то глаз (а вовсе не из-за вредного Пашки и своих огорчений) затеял я нынче рассказ о том зимнем дне. Только из-за них… Глаза были желто-золотистые, как янтарь и словно выбрасывали короткие пушистые лучи. Лучи эти запутывались в ресницах и превращались в два светящихся овала, в середине которых темнели большие зрачки с искрами. Так, по крайней мере, казалось мне в те секунды. Я внутри себя стремительно растаял — словно снеговик, чудом оказавшийся посреди Сахары. Остановил дыхание и заморгал.

— А почему ты… мне… — выговорила девочка, и слова ее вылетели из губ, словно кусочки пушистой теплой ваты.

— Потому что… у тебя же меньше… — пробормотал я, продолжая таять, хотя, казалось бы, дальше некуда.

Девочка больше не спорила. Взяла мою тарелочку в облепленные снегом варежки осторожно, словно блюдечко с горячим чаем. И продолжала смотреть на меня… И неизвестно, что было бы дальше, но вмешались посторонние события. Вверху началась пальба — один дуплет, второй… Видимо, никто из взрослых не заметил, что внизу лазят по снегу мальчишка и девчонка. Да и мудрено было заметить: мы сидели у самого подножья крутизны, куда не всякий дотянется взглядом.