Отношение упомянутого начальства к тощему штатскому «партизану» с повадками хлипкого интеллигента и полным отсутствием способностей в военных делах было соответствующим. До сих пор помню махровое хамство командиров с двумя просветами на погонах и слегка презрительное сочувствие нашего комбата (он был повоспитаннее и поначитаннее своих собратьев по оружию).
Однажды из дома в наш полевой лагерь мне переправили бандероль с корректурой журнала «Москва», где набрана была статья С. Баруздина. В ней он самыми теплыми словами характеризовал мои повести. О, сладкое утешение среди сумрачного ратного быта!.. Я, млея от благодарности, дважды почитал статью, а затем оставил корректуру на своей постели в палатке и пошел разбираться по поводу одного из своих подчиненных — тот чересчур приложился к бутылке, контрабандным путем присланной из дома. (Хлебал бы, паразит, где-нибудь в уголке, а то ведь сразу понесло на глаза начальству; а виноват, конечно, командир взвода!).
Объяснив какому-то майору (не помню его должность), что я не нянька для мужиков, которые старше меня, и, если угодно, пожалуйста, отправляйте этого алкоголика на «губу» («Меня тоже? С полным удовольствием! Хуже, чем здесь, не будет!»), я вернулся в палатку, чтобы утешиться третьим чтением. И увидел своего комбата, который держал оттиски журнала.
— Так это что же… — выговорил он незнакомым, «штатским» голосом. Это, значит, про тебя… про вас?
Я хмуро подтвердил, что «про нас» и подумал: отберут на «губе» корректуру или разрешат оставить?
Но гауптвахтой уже не пахло. Осторожно покинув палатку, комбат тут же отправился к «отцам командирам» и поведал, что среди «партизан» имеется «настоящий писатель». До той поры этот факт начальниками как-то не воспринимался.
Отношение к «товарищу младшему лейтенанту» неуловимо изменилось. «Двухпросветные» офицеры отвечали на мои приветствия с подчеркнутой вежливостью. Несколько раз я слышал, что «нелепо требовать от человека минометных знаний, если у него был иной профиль подготовки» (на военной кафедре в университете я с грехом пополам изучал 122-миллиметровую гаубицу). Один раз кадровые «товарищи офицеры» даже пригласили к себе в палатку выпить водочки… А когда пришел конец сборов, вожделенный «дембель» состоялся без всяких проволочек, хотя до той поры ходил грозный слух о дополнительных пятнадцати днях… Позже комбат признался мне, что сказал командиру полка: «Отпустите вы его на хрен поскорее, этого «мамина-сибиряка», а то напишет про нас что-нибудь непотребное…»
Этот случай я рассказал Баруздиным осенью того же года, когда они пригласили меня в гости.
Собираясь к ним, я, конечно, робел и признался в этом двум своим друзьям — работникам московской школы-интерната № 58, в которой тогда бывал частым гостем — библиотекарю Елене Николаевне Мурашовой и учителю Сене Аромштаму. Елена Николаевна и Сеня были великими энтузиастами литературы и очень любили книги Баруздина. Узнав, куда я иду, они заявили, что лучшее средство от робости — надежные спутники. И что самые лучшие спутники — это именно они.
Как я ни убеждал, что это «очень неудобно, потому что звали меня одного», ничего не помогло.
Полагаю, что Баруздины не очень возликовали в душе, увидев вместо одного молодого автора «толпу». Но они были исключительно воспитанные и добрые люди. Застолье прошло в милых беседах, литературных дискуссиях, смехе и рассказах о всяких случаях «из жизни». Сеня Аромштам, однако, все же поплатился за свою настырность. Баруздинский песик, сидя под столом, деликатно и незаметно сглодал его штанину почти до колена (Сене-то казалось, что «собачка просто ласкается»).
Когда содеянное псом злодейство открылось, Лайна Ричардовна пришла в ужас и стала искать «способы реставрации». А Сергей Алексеевич даже предлагал свои брюки. Но Сеня сказал, что в темноте и на такси он доберется до дома без проблем, а на милую собачку не держит ни малейшей обиды. Потом он хранил эти брюки, как ценный литературный сувенир…
Да, от братьев наших меньших только и жди чего-нибудь «такого».
Я писал про случай у Баруздиных, когда — бах! Со стола на пол (и на мою упавшую рубашку) полетела кружка с недопитым пивом. Это два моих «любимых, просто р-родных котика» Макс и Тяпа сплелись в летающий клубок в приступе очередной вечерней дури.
Рыжего Макса я выкинул за дверь сразу (он мягок и податлив), а черно-белого строптивого Тяпу долго выколупывал из-за тумбочки с компьютером. Он (Тяпа, а не компьютер) царапался и ругался по-кошачьи. Отправив обормота за порог, я запер дверь палкой, сунув ее в в медные ручки. Кстати, ручки старинные, из какого-то особняка, тульской фабрики Теплова. В восемьдесят четвертом году, переезжая на новую квартиру, я выменял их у любителя старины журналиста Юрия Липатникова на два десятка разрозненных томов энциклопедического словаря «Гранат». Но это так, к слову…
Слушая подвывания котов в коридоре, я занялся рубашкой, развесил ее на спинке стула, настроился на философский лад и процитировал Александра Сергеевича:
Опять Орион!.. Правда, у Пушкина — «Арион», но в школе нам говорили, что это одно и то же (если я ошибаюсь, пусть знатоки мифологии простят меня). И, конечно, раньше, по «пушкинской» орфографии, слово это писалось через «i», а заканчивалось твердым знаком.
Кажется, есть такая книжка — «Клипер «Орион». Не помню точно… Зато прекрасно помню свой недавний сон про учебный корабль «Орiонъ» (он в был в десятки раз больше того «Ориона», который я когда-то водил наяву).
Сон этот — из тех, которые я вижу с детства, очень часто, и называю «Сны про Город». Такой Город снится мне по-разному, но всегда с ощущением загадочности, с обещанием тайн и приключений и в то же время — с добрым пониманием, что это моя родина. Он изменчив, фантастичен, притворяется то моей родной Тюменью, то Севастополем, Гаваной, Москвой, близким моему сердцу Вильнюсом или даже белорусским городом Молодечно, где жил мой старший брат. Но в любом случае я знаю, что это — Он. И среди фантастических улиц, площадей, крепостных развалин и запутанных лестниц узнаю знакомые с младенческих лет дома и переулки…
На сей раз Город был чем-то вроде Севастополя и гриновского Гель-Гью. Белый, с зеленью запущенных садов, с длинными колоннадами старинных зданий, с горбатыми мостиками над оврагами, в глубине которых журчали в зеленой полумгле невидимые ручьи. Они бежали к морю. Море было рядом. Оно синело за черепичными крышами и пирамидальными тополями, рокотало прибоем под желтыми слоистыми обрывами (и я все это видел сразу в многомерном пространстве сна).
Сплю и вижу себя, десятилетнего, в побеленной, довольной бедной комнатке, где живу вдвоем с мамой. Догадываюсь в глубине души, что это уже какая-то вторая жизнь, но такое ощущение ничуть не омрачает радости приморского лета, детства и ожидания необычных событий.
События не заставляют себя ждать. Сам собой включается старенький телевизор, и узколицый строгий капитан с гладкой седой прической рассказывает зрителям, что завтра его учебный фрегат с курсантами отправляется в Средиземное море, а потом вокруг Африки и в Австралию.
Камера показывает округлую черно-белую корму трехмачтового корабля. На корме надпись: «Орiонъ». Именно так, хотя время-то явно наше, конец двадцатого века.
Пронзительная догадка, что вот он, редкий счастливый шанс, срывает меня со стула.
Мамин голос вслед:
— Ох, Славка, ты опять что-то придумал!
Но я уже на улице. И не один, с друзьями— приятелями из своего детства: Толькой Петровым, Вовкой Покрасовым, Амиром Рашидовым, Семкой Левитиным, Володькой Никитиным. И ничуть не удивляет меня, что они сейчас такие же пацаны, как и я, хотя ого-го сколько лет прошло с нашей тюменской школьной поры. Впрочем, это и они, и не совсем они. Загорелые до бронзового блеска мальчишки в одинаковых белых матросках — дети сказочного приморского Города. Друзья из моих многих снов…