— Ты будешь спать наконец?
— Ну, ма-а! Завтра же воскресенье!
Мама сказала, что я бессовестная личность, и махнула рукой. И я читал, боясь лишь одного — что иссякнет энергия в батарейке.
Я так подробно пишу об этом вечере потому, что в памяти у меня с ним накрепко связано знакомство с писателем Паустовским. Вернее, с мальчиком Костиком, который с той поры моим стал тайным другом. Таким, которому я мог доверять все свои секреты. И теперь я уже понимал, что уют снежного дома среди завьюженных рябин, оранжевый огонь печурки, черное кружево дымника и яркий Юпитер в окошке не имели отношения к братьям Тихоновым. Все это было Костика и мое.
…Кстати, потом я обратил внимание, что никакого дымника над трубой того дома нет. Видимо, память моя перенесла туда это жестяное украшение с других тюменских труб. Но память знает, что делает. Порой она создает мир, который гораздо реальнее того, что сложен из голых фактов, как из бесцветных твердых кирпичей. Реальнее и правильнее…
Костик так же, как я, любил книжки и уединение и не любил драки. Так же, как я, создавал фантастический флот (только у него он был в обширных пароходных списках, а у меня, сделанный из кусочков сосновой коры, стоял, как в гавани, в жестяном тазу). Так же, как я, Костик рисовал карты фантастических побережий, бродил по заросшим пустырям, мечтал о дальних странах и тосковал, когда оказывался вдали от дома…
В том, что Костик мой друг, я убедился окончательно, когда прочитал (в момент почти полного истощения фонарика) такие слова:
«Я часто воображал себе моря, туманные и золотые от вечернего штиля, далекие плаванья, когда весь мир сменяется, как быстрый калейдоскоп, за стеклами иллюминатора. Боже мой, если бы кто-нибудь догадался подарить мне хотя бы кусок окаменелой ржавчины, отбитой от старого якоря! Я бы хранил его, как драгоценность.»
Я бы тоже хранил, как драгоценность!
Но ни в заросшем старыми каштанами Киеве, ни в укутанной тополиным пухом Тюмени якорей не было.
Впрочем, я, конечно, ошибаюсь. Якоря можно было найти и в Киеве, и в Тюмени. У речных пристаней, под кручами Днепра и под заросшими бурьяном откосами неширокой, но вполне судоходной Туры. Другое дело, что ни мне, ни Костику до поры, до времени не позволялась бывать на этих далеких от дома пристанях и лазать под обрывами. И к тому же, на речных якорях все равно не было коричнево-рыжей морской ржавчины, которая отламывается от металла плоскими твердыми кусочками.
А якоря были, да. Первый настоящий якорь я увидел еще в семилетнем возрасте, когда мы с мамой пошли на пристань провожать отчима в командировку. Якорь лежал в клевере и подорожниках, недалеко от дощатого тротуара, ведущего к дебаркадеру. Своей верхушкой с большим кольцом он был прислонен к толстому, косо врытому столбу (так что не «лежал», а «полулежал»). Был якорь из той породы, что называют якорями Холла. Это мне снисходительно объяснил отчим Артур Сергеевич, который кое-что понимал в морских делах.
Отчим добавил, что раньше, до революции, фамилия «Холл» произносилась неправильно — «Галль». Потом моряки это исправили. А сухопутные инженеры не исправили, и поэтому завод на другом берегу Туры называется «Цепи Галля», хотя изобретатель этих цепей был однофамильцем Холла, придумавшего якорь.
Завод «Цепи Галля» стоял у самого берега. От воды его отделяли свалки ржавого металла. Мальчишки, приходившие купаться на песчаные пляжи под обрывами, часто переплывали Туру, чтобы набрать на свалках горсти железных «шайбочек». Впрочем, это были не шайбочки, а железные кружочки формой и размером похожие на аптечные таблетки. Они служили пулями для рогаток. Попадая в оконное стекло, такие пули не высаживали его целиком, а оставляли небольшую лучистую пробоину… Впрочем, это отдельная тема. Я тоже плавал с мальчишками за «шайбочками», но такое случалось позже. А пока я стоял перед якорем и обмирал от тихого восторга. От сознания, что это настоящий корабельный якорь. Я погладил его, спугнув бестолкового сухопутного воробья. И оглядывался на якорь, пока с мамой за руку шел по гибким доскам к дебаркадеру…
Должен сделать небольшое отступление. Несколько лет назад я с младшим сыном оказался в Тюмени, и мы бродили по заречной части города. Стоял жаркий день, плоский песчаный берег был раскален, как побережье Красного моря. И как на морском побережье, вдруг я увидел наполовину врытый в песок и глину якорь классической адмиралтейской формы. Он был более метра длиной — не вытащить, не унести с собой.
— Откуда он здесь такой? — удивился Алешка.
— Наверно со старых купеческих парусников, которые приходили сюда с северных морей…
В прежние века такие суда действительно бывали в тюменском порту. В память о тех торговых плаваниях у стен Свято-Троицкого монастыря стоят великанские (но настоящие) весы и лежит громадный якорь-кошка. Смотрю на него и каждый раз горжусь, как в детстве — река Тура синей жилкой связывает мой родной город с морями-океанами…
А ржавчина с морского якоря у меня давно уже есть. Бурая неровная пластинка лежит между листьями старого, давно исписанного блокнота с полузабытыми адресами и короткими строчками путевых заметок. На листке со следами ржавчины несколько слов: «Ист. бульвар, адм. якорь, лемуры».
В начале восьмидесятых годов я очередной раз приехал в Севастополь. Был жаркий сентябрь, почти без признаков осени (только листья платанов слегка подсыхали по краям и скребли по асфальту, когда падали с веток). Я перекусил в кафе на Историческом бульваре и решил пройтись до Четвертого бастиона. За Панорамой открылась в кустах дрока каменистая площадка, на которой лежал трехметровый адмиралтейский якорь. С треугольными лапами на полукруглых рогах и длинным поперечным штоком на туловище-веретене.
Видно было, что якорь очень долго покоился на морском дне. Ржавчина покрывала его, как окалина. Полусгнивший деревянный шток выглядел обглоданным.
По якорю лазали два типично севастопольских (загорелых и с белыми от солнца волосами) пацана. Лет десяти. В синих школьных рубашках и пионерских галстуках. Рядом с якорем валялись пестрые ранцы.
Лазали мальчишки неторопливо и цепко (отсюда и сравнение с лемурами, хотя, конечно, ребята были проворнее). Казалось, они решили прощупать якорь ладонями, коленями, ступнями и животами. И даже обнюхать его. На серых просторных брюках одного и парусиновых шортиках другого была коричневая ржавая пыль. На ладонях и на носах тоже. Сочетание чугунной якорной монументальности и живого ребячьего любопытства показалось мне весьма выразительным. Я нацелился своим «Зенитом». Мальчишка с носом-клювиком и круглыми птичьими глазами (он в этот момент балансировал на веретене) доброжелательно спросил:
— Может, нам пока спрыгнуть? Чтобы не мешать.
— Ни в коем случае! Вы прекрасно вписываетесь в кадр…
— Тогда я вот так! — второй пацаненок, курносый и круглоухий, забрался на верхушку торчащего штока и уселся там, обхватив гнилое дерево крепкими, кофейного цвета ногами.
— Отлично! — Я сделал несколько кадров. — Благодарю вас, джентльмены.
Джентльмены проворно спустились с якоря и вытянули носы к моему аппарату. На носу, похожем на сапожек сидели три веснушки, более светлые, чем загар. Обладатель веснушек с видом знатока мизинцем на объектив:
— Это «Индустар»?
— Это «Гелиос»…
Мы разговорились. Того, что с носом-клювиком, звали Владиком, а его приятеля Шуркой. Оба учились в четвертом классе ближней школы. Они честно сообщили, что удрали с продленки, «потому что там все по расписанию, как в гарнизоне».
Поговорили о якоре. Пришли к выводу, что он, скорее всего, с линейного парусного корабля времен Первой обороны. Потом ребята помогли мне отколупнуть пластинку ржавчины. Я честно сказал, зачем она мне, и мальчишки отнеслись с пониманием. Шурка опять подобрался к штоку, отломил от него щепку. Предложил:
— Может, вам и деревяшку надо? Тоже на память.