— Благодарствую, батюшка Андрей Гаврилыч. С каждого глотка пояснице все легше…
От наливки теплеет в желудке, а потом и в груди.
— Федотыч, графинчик и рюмку оставь у меня, спрячу. Остальное унеси, потом придешь подкинешь дровишек…
— Слушаю батюшка Андрей Гаврилыч, дай Бог вам здоровья…
Федотыч уходит шаркая подошвами, а возвращается очень быстро и чуть ли не вприпрыжку.
— Андрей Гаврилыч, там верховой из Москвы. Говорит, от господина надворного советника Колоскова Петра Петровича!
— Кто таков? Не помню… Вели войти!
Человек появляется в дверях. Видно, что из дворни богатого хозяина. Одет добротно, в ладно скроенный полушубок и теплые мягкие сапоги. Волчью шапку держит в руках, но не мнет. Кланяется. с достоинством.
— От его высокоблагородия Петра Петровича Колоскова спешное письмо вашему сиятельству.
«Что такое? Не было забот…»
— Давай сюда, братец…
Конверт большой. Плотный, не разорвешь сразу. В нем еще конверт, поменьше, и отдельный лист бумаги.
«Его Сиятельству графу Трубчинскому.
Милостивый Г осударь Андрей Гаврилович! Будучи вновь назначенным в Москву полномочным представителем Российско-Американской компании, я постоянно получаю из Петербурга служебные бумаги и прочую почту. В последней почте я нашел письмо, переправленное с Камчатки чрез Охотск, и адресованное Вашему Сиятельству. Имея сведения, что Ваш сын Константин находится в плавании на шлюпе «Афродите», пришедшем осенью прошлого года в Петропавловский порт на Камчатке, я предположил, что письмо это отправлено им. Понимая отцовское желание получить от сына скорейшие известия, почел я своим долгом незамедлительно отправить сей конверт Вашему Сиятельству.
Выражаю надежду, что предназначенные Вам сообщения благополучны, и остаюсь Вашего Сиятельства покорнейшим слугою —
Российско-Американской компании
Московский полномочный представитель
Это ясно. Теперь другой конверт, скорее! Эк ведь пальцы трясутся, будто у старца… Сложенные вчетверо листки, знакомый, такой родной почерк с озорными завитушками и длинными хвостами у ятей и твердых знаков…
«Милый батюшка! Третьего дня наш корабль «Афродита» прибыл в Петропавловскую гавань, и тут же на борт нам доставлена была долгожданная почта. Среди счастливцев был и я, получивший Ваши письма. Благодарю Создателя за то, что в момент писания были Вы в добром здравии, и спешу с ответным письмом, поскольку уже через четыре дня мы, выгрузив товары Компании, должны уйти до холодов в южные широты Великого океана для описания нескольких вновь открытых островов. Прежде всего хочу просить, батюшка, чтобы Вы за меня не тревожились. Здоровье мое отменное, плаванием я чрезвычайно доволен, товарищи самые добрые, а командир наш капитан-лейтенант Федор Федорович Безбородько о всех офицерах и служителях имеет отеческое попечение…»
Ну и слава Богу… Слава Богу!.. Письмо длинное, и не единожды будет подробно перечитываться долгими зимними вечерами. А на первый раз надобно пробежать его быстрым глазом, чтобы покрепче убедиться: все у Костиньки благополучно…
Посланец кашлянул у дверей.
— Осмелюсь спросить у вашего сиятельства, будет ли ответ для его высокоблагородия? Петр Петрович приказывали мне возвратиться без промедления.
— Будет, будет непременно! Тебя как звать, голубчик?
— Филиппом кличут, ваше сиятельство.
— Федотыч, отведи Филиппа на кухню, пусть Авдотья накормит горячим. И чтобы чарочку… Передохни, голубчик, пока я пишу Петру Петровичу. И вот еще… возьми-ка это братец… — Андрей Гаврилыч дергает на себя скрипучий неподатливый ящик (колокольчик отзывается звоном), достает серебряный рубль с разлапистым орлом, чеканки памятного двенадцатого года, когда граф Трубчинский с верным ординарцем Федотычем ушел в ополчение.
Филипп берет монету с достоинством.
— Покорнейше благодарим, ваше сиятельство.
…Через час, когда послание надворному советнику Колоскову с душевной благодарностью за добрую весть написано, Филипп ускакал, а письмо Костиньки прочитано еще дважды, граф Андрей Гаврилыч с мягкой отрадою в душе (и с теплотой от еще одного стаканчика наливки) полулежит в кресле. Кроме отрады, есть в душе и не растаявшее до конца беспокойство. Ведь письмо-то написано в октябре, а нынче на дворе уже февраль. За четыре с лишним месяца могло случится всякое. Однако для большой тревоги нет сейчас места. Следует быть благодарным судьбе за осеннее письмо. Господь милостив и надо надеяться, что и дальше Он будет хранить мальчика от всяких бед…
Федотыч уже дважды заходил в кабинет — будто бы приглядеть за печкой. И наконец он не выдерживает:
— А что, батюшка, никак весточка от Константина Андреича?
— От него, от него! — радостное возбуждение опять встряхивает Андрея Гаврилыча, прогоняет сонливость. — Пишет, что все у него хорошо, высочайшим повелением он и два других гардемарина произведены в мичманы, был получен указ в Петропавловске… И тебе кланяется, Федотыч.
— Значит, помнит старика…
— Как не помнить, ежели ты его еще во младенчестве на плечах таскал!.. Федотыч, вот что! Негоже сидеть просто так, когда сын получил офицерское звание! Иди к Авдотье и скажи, чтобы достала бутылку шампанского. И два хрустальных бокала! Да пусть не вздумает крик подымать, а то я ей…
Скоро бокалы оказываются на письменной доске скрипучего бюро. Пробка пистолетной пулею летит в угол, пена шипит, тонкое стекло наполняется пузырчатым янтарем.
— Федотыч, бери бокал!
— Батюшка, негоже мне господское-то вино пить, не по чину…
— Ладно тебе, «не по чину»! Первый раз, что ли? Забыл, как в четырнадцатом году, в Париже?
— Как забыть! Да тогда ведь за государя…
— А теперь за Костиньку! За мичмана Константина Андреича Трубчинского!
Федотыч берет хрусталь корявыми пальцами.
— Оно конечно. Дай ему Господь всяких радостей…
Граф стоя смотрит на акварельный портрет, потом по-гусарски опрокидывает в себя вино. Разом, до дна. Со стуком ставит бокал, а левой рукой делает взмах, словно хочет показать: мы все такие же, как в молодости! Взмах слишком широк. Рукав шлафрока летит над бюро и цепляет на приборе чернильницу. Чернильница катится на пол. Медная крышка отлетает к печке, а фаянс раскалывается, как ореховая скорлупа. Черная, окруженная частыми кляксами лужица блестит на паркетных плашках.
— Батюшка, вот беда-то!
— Что за беда! Если что-то бьется, это к счастью! — заявляет граф. И с размаха садится в кресло.
— Да ведь прибор-то еще вашего дядюшки Аполлона Евстафьевича, царство ему небесное…
— Дядюшке уже все равно. А для чернил ты сыщешь какую-нибудь склянку…
— Оно так, сыщу… Марфушку надо позвать, чтобы затерла, пока не высохло.
— Успеется. Ты пей давай. У нас еще вон сколько в бутылке…
…Написал я эту историю и теперь думаю: зачем? По законам литературы, по строгим правилам сюжета и композиции она совершенно не нужна. Никакого отношения к дальнейшим событиям повести не имеет. Сперва я хотел только объяснить, почему на приборе нет чернильницы, а все это вылилось в долгий рассказ. Почему? Может быть, потому, что рядом с прибором стоит бронзовая статуэтка мореплавателя Крузенштерна, лежат раковины с южных островов, а над головой колышутся от сквозняка паруса корабельной модели? Или просто потому, что недавно я дал себе обещание писать, «как Бог на душу положит»? То есть вольно и безоглядно, все, что придет в голову. Говорят, что в мемуарах это позволено, а данная повесть — явно мемуарная. Воспоминания о давнем… Однако Андрей Гаврилыч Трубчинский к воспоминаниям отношения не имеет, я же его просто придумал… Может, вычеркнуть эти страницы? Но мне почему-то их жаль. Жаль расставаться с пожилым графом, со старым Федотычем, с уютным кабинетом, где потрескивает кафельная печка и висит акварельный портрет морского кадета Костиньки. Все, что сочинилось, я вижу, как наяву. И это помогает мне писать дальше. Уже про то, что было по правде.