— А где же королева бала, заботливая хозяюшка...
Нила разочарованно покрутила в руках маленькое зеркальце в серебряной оправе, зыркнула на Юну и отошла вглубь комнаты чуть ли не со слезами на глазах. Она тоже рассчитывала на серьги.
— А это — для моей прекрасной женушки...
Сцепив зубы, Нинель развернула белую, кружевами отороченную ночную сорочку, и молча, изо всей силы хлестанула ею отца по лицу.
— Ты чего... Ты чего делаешь! — закричал он.
— Рубашку! Значит, ей, паршивке, уродке, девке, серьги, золотые, с самоцветами, а мне... Мне... Хозяйке! Жене! Рубашку! Рубашку! Ау-ууу... — Нинель уронила подарок, закрыла лицо руками, завыла.
— Соплячке! Выплодку нелюдскому! — выдыхала она между всхлипами. — Вот кто в доме хозяйка! Вот кто всеми деньгами распоряжается... А я... Уйду я с этого проклятого дома... Уйду-уу... Бра-аатец, приютишь меня? Пойдем отсюда! Пойдем! — вцепилась в руку брата, стала его трясти.
— Нет, постой, — отстранил ее мясник. — Чего это ты из своего дома должна уходить из-за какой-то девки? Пусть она уходит!
Ты слышала, тварь?! Вон пошла отсюда, вон!
— Она моя дочь! Не смей! — возмутился отец.
— А моя сестра тебе не жена?! Что ты ей дрянь даришь! Госпоже своей, жене — тряпку вонючую, а уродке нелюдской — драгоценности! Да я тебя! — занес над головой отца пудовый кулак. Башмачник отскочил, пригнулся. Он всегда боялся шурина, даже занятые в долг деньги не решался обратно попросить.
— А я теперь заступаться не буду! Я заступаться не буду! — заверещала Нинель. — Ударь его, ударь! Так ему и надо! И эту паршивку давно пора выпороть! Ишь, сучка, серьги ей! Моей дочке зеркало поганое, а ей серьги!
— С ней позже разберемся, — мясник сграбастал забившегося в угол отца за шиворот.
— Стойте! — закричала Юна.
Все головы тут же повернулись к ней.
— Я думаю, что вы правы, — Юна вынула серьги из ушей. — Поскольку вы действительно хозяйка этого дома, эти серьги должны принадлежать вам. Возьмите их.
Нинель помедлила, злобно щурясь, но все-таки выхватила из Юниной руки драгоценные цветочки. Отец молчал, до лба залившись румянцем. Он хотел возразить, но не смел. Юна ему не сочувствовала.
— Я не хозяйка этого дома, — сказала ему, разводя руками. — Все, что принесено в дом, принадлежит хозяйке.
Горечь презрения царапала горло. Ах, если бы они с отцом были хотя бы союзниками — можно понять, что он боится побоев от шурина, можно простить! Но спустя несколько часов застолья отец напьется, будет смеяться тупым шуткам мясника и обнимать киселеобразные плечи Нинель. И забудет, напрочь забудет нанесенную его дочери обиду, как забыл уже десятки похожих.
На глаза наворачивались слезы, и не из-за серег даже — как тяжело осознавать, что вокруг так много людей... они называют себя твоей семьей, что-то требуют, что-то рассказывают, желают спокойной ночи и едят за одним столом... и им всем на тебя наплевать. Ты только что совершила почти подвиг, ты должна была умереть, но выжила вопреки всему... и не с кем даже поделиться радостью, что ты жива. Они завидуют твоим сережкам, вот и все...
«Я не могу здесь больше оставаться... Я должна уехать из этого города. Я хочу жить в своем доме, пусть и бедном, пусть убогом, но где никто не сможет на меня кричать, угрожать побить, обзывать уродкой, отнимать мои вещи!»
За годы она успела скопить небольшую суму, часть хранила в Лесу в тайном дупле, часть — зашитой в зимнем пальто. На первое время прожить хватит.
Подумалось, что в доме губернаторши к ней, башмачнице, относились с большим уважением, чем в собственной семье. И она все разрушила ради этого бала, ради того, чтобы один раз дать сестрам возможность погулять на настоящем бале... Какая глупость...
Юна сидела в своей комнате и ревела, стараясь делать это беззвучно. В дверь, закрытую на щеколду, затарабанили.
14
— Юна, почему все должны тебя ждать! Из-за тебя мы не можем сесть за стол! — голос Нилы.
Девушка тщательно вытерла глаза, поплескала на них водой, пригладила волосы и пошла к родственникам, стараясь держать лицо приветливым. Улыбаться помогало осознание, что в этом доме — чужом и ненавидящем, — она надолго не задержится.
Нинель, гордо посверкивающая отвоеванными серьгами, в ее вислых мочках кажущимися совсем крохотными, разливала по бокалам вино. Мясник повернулся к вошедшей Юне:
— А с тобой я еще поговорю! Будешь знать, как обижать мою сестру!
Отец предпочел сделать вид, что не услышал. Зато мачеха громко фыркнула:
— Ты бы видел, как она при губернаторше меня позорила! Думаешь, она раскаялась, что мне серьги отдала? Ага, как бы не так! Тебя испугалась! Если б тебя в доме не было, что, ты думаешь, тут было бы? Доченьке любимой серьги принес!
Она мне знаешь что сделала? Губернаторша мне в подарок кулон прислала, с рубином, огромным, красным, как сердце, ну, в знак привязанности, значит, говорит, чтоб я на балу с ним появилась, так что ты думаешь, эта сучка у меня его отняла и на свою костлявую шею повесила! Вот так-то мне тут живется, братец, а ты говоришь...
Этого Юна стерпеть уже не смогла. Побежала к себе, надела пальто, ботинки, на шею повесила тот самый кулон, предмет мачехиного вожделения, спрятала в карман серебрянную цепочку и сережки в виде золотых листьев, подаренные отцом на прошлый день рождения, тихо спустилась по лестнице, осторожно, чтоб не скрипнула, приоткрыла входную дверь.
В окнах соседних домов горел свет, доносились веселые крики, песни. Никто не был одинок. Снежинки падали на нос, холодили щеки, серебрились в свете луны. Сквозь прорехи розовых снежных туч празднующей земле подмигивали звезды.
У порога все еще лежало угощение для Деда Мороза. Даже свеча еще не погасла. Юна схватила с расстеленного платочка пряник, сунула в карман яблоко — есть хотелось немилосердно. Мыском ботинка опрокинула в снег свечу, загасила, ногами до мелких крошек растоптала остальные пряники, вылила на землю мед. У нее не хватило душевных сил желать обитателям этого дома удачи.
Вот так добрые феи превращаются в злобных колдуний. Злорадно Юна подумала, что без нее дело отца развалится. Она общалась со знатными дамами и предвосхищала их капризы, она придумывала самые необычные туфельки, за что их мастерская и славилась, наконец, она следила за покупкой материалов, работой подмастерьев, заставляла отца тратить деньги на расширение мастерской, а не на прихоти мачехи... Отец безволен и пьет, мачеха ничего не понимает в их ремесле, но обожает транжирить — они разорятся скоро, ну так им и надобно! Разве что Лиру жаль, пожалуй, единственное существо в этом доме, которое будет за Юной искренне скучать. Сестренка была рукодельница, вечно вертелась у Юны под ногами, выпрашивала ткань и кусочки кожи, спрашивала советов и лезла обниматься чаще, чем к родной матери и сестре, хотя те и старались всячески очернить Юну в девочкиных глазах.
Обидно, конечно, стоять в новогоднюю ночь на морозе, у двери дома, на который ты собственноручно заработала, и слышать, как внутри веселятся и пируют твои враги. Юна не побоялась бы скандалить с мачехой, даже подраться, если той вздумалось бы полезть в драку, но сегодня силы слишком неравны, мясник закален в уличных драках, а Юна слаба, как после болезни.
Вдалеке заржали кони. Чея-то упряжка ночным праздничным часом неслась по их окраинной тесной улочке. Прямо к ним. Юна любопытно вытянула шею.
Темная громада кареты остановилась у их дома, закупорила переулок. Нетерпеливо пофыркивали кони, гнедой и серый, мотали длинными гривами, кучер бормотал им что-то успокоительное. Дверь кареты отворилась, худой угловатый человек спрыгнул на землю. В лунном свете Юна узнала узкое, зловещее лицо ар’Мхари.
15
— Вы меня ждете?
— Нет, откуда мне было знать, что вы приедете? — удивилась Юна. — С наступающим вас, кстати.
— Как, разве вы забыли наш договор? — нахмурился василиск.
— Какой договор?