— Он вам не написал?

— Разумеется, нет. — Сабина неожиданно легко спрыгнула с подоконника и поежилась. — А я и не ждала, — беспечно проговорила она. — Мне было достаточно и того, что жизнь моя так круто повернулась… Брат давно звал меня. Уехать мне было почти невозможно, но как только я поняла, что беременна, сразу уволилась, сняла комнату в другом районе, устроилась дворником и принялась хлопотать,..

Как меня выпустили, до сих пор ума не приложу, хотя тут сыграло роль не только то, что по инстанциям я ходила с выпиравшим животом, но и то, что мой химкомбинат, оказывается, все-таки не относился к режимным объектам… Женя родилась уже в Америке, но это совершенно другая история.

— А родственники у вас там остались?

— Да. Петр жив. Но он давно уже настоящий янки, женат на американке, у него большой дом, дети, внуки. Конюшня, питомник, машины и всякая прочая требуха…

— Почему вы вернулись, Сабина?

— А Бог его знает. Мне все равно, где жить. Я самодостаточна… Там мало говорили по-русски, только в доме немного по-польски, книг русских не было вообще. Я усердно трудилась, путешествовала и воспитывала Женю; она же так быстро врастала в тамошнюю жизнь, что у меня возникло сомнение — тот ли это ребенок, которого я родила? Все дело в том, Егор, что прошлое меня все-таки не отпускало, и я вознамерилась продлить его в своей дочери. Это, конечно, глупость. Очередной мой бзик и чистой воды эгоизм. Через восемь лет мы оттуда сорвались, и толстая, неуклюжая Женечка так и не прижилась на советской почве… Года три сверстники насмехались над ее произношением, над ее внешностью и над ее инфантильностью. А я терзала девочку любовью к родине…

Теперь-то я понимаю, что сломала Женю и давно уже для нее чужая.

Сабина вздохнула и бросила куртку мне на руки.

— Ну что же, — сказала она. — Умерла так умерла. Проводите меня в опочивальню, Егор. Что-то я впала в меланхолию. Спать, видно, пора.

Я отдал ей пакет с вещами, сунул халат и бутылку в опустевшую сумку, отнес стулья на место и довел Сабину до дверей палаты. Мы простились, и я побрел вниз.

Входная дверь оказалась закрыта. Мне пришлось растолкать сонного инвалида и долго втолковывать ему, что я задержался у постели тяжелого больного. Только после того, как я сунул ему в крючковатую лапу какую-то мелочь, он, кряхтя, заковылял к двери.

— Сидел был уже до утра, — сказал старик. — Все одно доктора спят…

Я вышел в ночь. Она была беззвучна и беззвездна, но шлепать пешком до самого дома мне совсем не улыбалось, и я побрел по переулку, чтобы выбраться к площади, где еще можно было поймать такси.

Жутко хотелось поговорить хоть с кем-нибудь, но мне не повезло — водитель, который довез меня до дому, оказался молчуном; БГ, сидевший на вахте, был с головой поглощен бесчинствами котов, завывавших в кустах у подъезда; Анна Петровна поднялась вздремнуть.

Да и Люська, похоже, меня бросила.

Ничего не оставалось, как подняться домой и лечь спать.

Открывая тамбур, я услышал глухое ворчание из-за двери собственной квартиры и несказанно обрадовался. Вот она, живая душа, которая поможет мне избавиться от внезапно вцепившегося в меня чувства одиночества и беспомощности.

Сразу после того, как за Сабиной закрылась дверь палаты.

Когда я включил свет в прихожей, скотч сидел в углу, глядя на меня так, что мне сразу стало не по себе. Он меня видел насквозь, со всеми потрохами.

Я сбросил куртку и наклонился снять ботинки. Степан, важно раскачиваясь, подошел ко мне, обнюхал мои колени и издал странный горловой звук, похожий на всхлип.

— Что? — спросил я. — Сообразил? Вместо ответа он боднул мою щиколотку, а я схватил его за ухо и смущенно проговорил:

— Имей совесть, парень. Ты что, не видишь — человек прямо с поминок.

Глава 3

У дверей здания прокуратуры я оказался как раз вовремя — прямо передо мной, привычно справившись с коварным пневматическим устройством, предназначенным валить с ног посетителей, через них проследовал мой руководитель практики — старший следователь, юрист первого класса Алексей Валерьянович Гаврюшенко.

Я еще издали заметил, как неохотно он выбирается из своих серых «Жигулей» на стоянке перед зданием, направляясь на службу.

Предъявив в вестибюле свой временный пропуск, я, однако, не стал догонять шефа. Спина Алексея Валерьяновича, мелькнувшая на площадке этажом выше, красноречиво свидетельствовала о том, что ее обладатель сегодня с утра не расположен к общению с кем бы то ни было.

Медленно, как трактор на первой передаче, я вполз на третий, считая истертые мраморные ступени, где еще сохранились латунные кольца. Когда-то в них вставлялись стержни, удерживавшие ковровую дорожку, но ни того ни другого теперь не было, а в коридорах следственного управления, занимавшего весь третий этаж, линолеум был протерт до дыр и кисло воняло столетним табачным перегаром.

Прежде чем заглянуть к своей переменчивой однокурснице и справиться, как идут дела в нашей с ней епархии, я добрел до самого конца коридора и постоял у сводчатого окна с низким исцарапанным подоконником. Окно выходило во двор.

Внизу располагался бокс для машин ведомства, какие-то складские помещения, бочки, рядом с боксом торчал оголенный остов «уазика», изъеденный ржавчиной. Даже здесь было слышно, как матерятся слесаря и шипит горелка автогена.

«Всюду жизнь», картина художника-передвижника, восемь букв", — мрачно ухмыльнулся я. Проблема Сабины, в которой я увяз по уши, разумеется, имела какое-то разумное решение. Но похоже, поиски этого решения я начинал не с того конца. Наоборот — сейчас я самым недвусмысленным образом пытался затащить Сабину под колеса следственной машины. Такая жестокость должна быть оправданна, и, кажется, у меня имелось оправдание.

Девочка Аня, а точнее, отсканированное цветное фото того, что от нее осталось, увеличенное на хорошем двадцатидюймовом мониторе в кабинете руководителя особой следственной группы, стояло у меня перед глазами. К тому же я не очень верил, что положение Сабины может заметно ухудшиться. Раз уж двадцать восьмого марта сего года она скончалась и была на следующий день предана огню, остальное рядом с этим казалось сущей мелочью. Впрочем, о ее домашних обстоятельствах в прокуратуре я не собирался распространяться.

На этом я покончил с рефлексией и вернулся к кабинету шефа, который он занимал на пару с сотрудником по фамилии Димант. Димант был человек настолько неуловимый, что я знал о его существовании только по табличке, украшавшей дверь, сам же он постоянно отсутствовал.

Шеф сидел в полном одиночестве, раздраженно вороша какие-то бумаги.

Рядом с ним уже стояла открытая и начатая бутылка минеральной, в пепельнице тлел расплющенный окурок «Явы».

Я поздоровался и сел в расшатанное офисное креслице с вертлявой спинкой. Гаврюшенко, не отрываясь, протянул руку, нащупал телефон, набрал номер и только тогда поднял на меня глаза.

Вид у него был, словно предшествующую ночь он провел в пресс-хате с уголовниками.

— Башкирцев, — проговорил он, пока шли длинные гудки, — до каких это пор ты намерен появляться в государственном учреждении в виде, оскорбляющем человеческое достоинство и общественную нравственность?

Я ухмыльнулся. Последняя фраза была из стандартного протокола медвытрезвителя. Нас на мякине не проведешь.

— Чем же это я их оскорбляю? — невинно осведомился я.

— Всем! — отрезал шеф. — Я сколько раз говорил тебе — убери этот свинячий хвост. И серьгу. Зачем тебе серьга? Ты же без пяти минут прокурор!

— Адвокат, с вашего позволения, Алексей Валерьянович.

— А вот я тебе, адвокат, не подпишу отчет о практике. А?

— Шантаж, гражданин начальник. Нехорошо получается. Буду вынужден обжаловать ваши действия. Насчет хвоста в кодексе ни слова. Может, вам и ботинки мои не нравятся?

— О ботинках я вообще молчу, — буркнул шеф и внезапно закричал в трубку: