В парке в этот теплый майский вечер было полно народу. Играла музыка; с аттракциона, со всех сторон освещенного прожекторами, — три вагончика, катящиеся по наклонным спиралеобразным рельсам с хорошей скоростью, — то и дело слышался женский визг.
Лиля была задумчива, грустна. В последние несколько месяцев она очень переменилась. Разве узнать в теперешней Лиле прежнюю хохотушку! Причину перемены Павел понимал так: она, как и всякая девушка, думала о замужестве, своей семье, а он «тянул резину». «Баста!» — решил он сегодня. Он думает о ней, он любит ее. Так в чем же дело? Товарищи его давно женаты, имеют детей и, кажется, счастливы. Что же мешает и ему быть счастливым? Решительно ничего!
Он медлил, потому что волновался. Три простых и старых, как мир, слова казались ему стертыми, даже оскорбительными. «Надо сказать что-то пооригинальнее», — думал он, глядя на дрожащее отражение тысячи огней в Москве-реке.
Но ему не пришлось сказать того, что он хотел сказать. Первой заговорила Лиля:
— Я долго думала, Павел, отчего я разлюбила тебя? Вначале полагала простейшее: полюбила — разлюбила. Но потом поняла другое… Ты равнодушен, чудовищно равнодушен. Тебя не трогает, не удивляет ничто, решительно ничто! А потерять способность удивляться — все равно что потерять душу, самое себя. В музеях тебе невыразимо скучно, и ты зеваешь: «Зачем мне надо знать, какого покроя пальто носил Маяковский и в каком кресле любил сидеть Чехов?» Балет, это чудо, ты презираешь: «Все эти Джульетты и Одетты были уместны в прошлом веке»… А помнишь, на наших глазах насмерть разбился мотоциклист? Я разрыдалась, а ты сказал с ужасающим спокойствием: «Успокойся, Лиля, в огромном городе с таким движением несчастные случаи — в порядке вещей». Посмотри вокруг, как блестят у молодежи глаза, как хорошо они смеются. Твои же глаза не отражают ни радости, ни грусти, они всегда спокойны и тусклы. Ты ни разу не хохотал от души… Не пойму я одного: почему ты такой? Что тебя сделало таким?
Потом, когда Лиля, извинившись за что-то, ушла, Павел до полуночи сидел на палубе и мучительно раздумывал над тем, что она говорила ему здесь. Лиля права, права: потерян острый вкус к жизни; просыпаясь по утрам, он уже не улыбался, как в юности, просто оттого, что за окном светит солнце и поют птицы. Отчего, отчего? Быть может, потому что решительно все вследствие природных способностей давалось ему легко, без особой борьбы? Школа, которую он шутя окончил с серебряной медалью, диплом вуза с отличием? Или потому, что его мать и отец были обеспеченными людьми, и он не имел ни малейшего представления о нужде, не умел ценить и радоваться куску хлеба?
Этого Павел не знал.
V
Маршрут лежал через тундровую долину. Кочковатая марь дышала — дрожала и колыхалась, как студень.
Павел оглянулся на Леву. Тот тащил тяжелый рюкзак с образцами и матерился, когда выше колен проваливался в вонючую тундровую кашу.
— Лев, кто ж по мари ходит след в след? Провалишься в два счета, — предупредил Павел.
Лева ничего не ответил, но прислушался к замечанию геолога.
До сухого места, где начиналась сопка, Павлу оставалось несколько хороших прыжков, когда позади раздался чавкающий утробный звук и вскрик. Павел вздрогнул и быстро обернулся. Лева угодил в тундровое окно и по грудь скрылся в коричневой жиже. Руки, как клещи, обхватили кочку, но она дышала и готова была вот-вот уйти вместе с человеком в трясину. Лева хрипел, задрав вверх спутанную бороду, маленькие медвежьи глазки как бы разом увеличились в размере и, казалось, вылезли из орбит.
Прыжок, другой — и Павел возле плененного тундрой человека. Лег в развороченную, отвратительно пахнущую гнилью трясину, намертво вцепился пальцами в штормовку рабочего.
— Рюкзак, рюкзак скинь к чертовой матери!.. — прокричал Павел.
— Кххыы… кххыы… — хрипел в ответ Лева.
Павел освободил плечи пленника от лямок рюкзака. Затем просунул ему руки под мышки и начал рывками выдергивать Леву из страшной ловушки. Прошло бесконечно много времени, но горловина тундрового окна так плотно сдавила человека, что все усилия оказались напрасными. Павел измучился вконец; под ним образовалась яма, готовая поглотить и его.
Только теперь он заметил рядом растущую одинокую молодую березу.
— Обожди, Лева! Попробую нагнуть березу… — сиплым, сорванным от напряжения голосом сказал он. — Продержись немного один…
Как когда-то в далеком детстве, озоруя, он забрался почти на самую верхушку дерева, ухватился за ствол и повис на нем — береза изогнулась дугой и плавно опустила его на землю. Еще несколько минут ушло на то, чтобы подвести ствол к Леве. Тот ухватился за него. Павел подполз сзади и опять просунул ему под мышки руки — и пленник, весь в липкой, как мазут, грязи медленно вылез наружу.
Некоторое время они лежали, обессиленные, на мху, распластав руки. Затем поднялись и, пошатываясь, выбрались на сухое.
— Двигаем к реке, отмыться не мешает, — предложил Павел.
У реки они разделись догола, по пояс залезли в ледяную воду и долго смывали с тела тундровую грязь. Потом развели костер и грелись крепчайшим чаем. Есть не хотелось, хотя было время обеда.
Одежда возле жаркого пламени высохла за четверть часа. Лева первым натянул штормовку и начал было закидывать за плечи рюкзак, чтобы идти маршрутом.
— Да ты отдохни, отдохни, — разрешил Павел. — Такое пережить…
Лева сел у костра, высыпал из кисета на плоский камень мокрую махорку и долго водил над нею дымящейся головешкой — сушил. Наконец свернул «козью ножку» и закурил.
Они долго молчали. «Ему не мешало бы поблагодарить меня, — усмехнувшись, подумал Павел. — Я ему все-таки одолжение сделал — жизнь спас». Но Лева сосредоточенно пыхтел самокруткой и не думал благодарить своего спасителя.
Было жарко, даже быстрая река не давала прохлады. Воздух лениво «колыхался сизым душным маревом. Донимала мошка, лезла в уши, ноздри, рот, за воротник; Павел вытащил из кармана геологической гимнастерки тюбик с мазью «Дэта» и вымазался ею.
Чрезвычайное происшествие могло бы сблизить Павла и Леву. Об этом подумал Павел. Установить более или менее сносные отношения с маршрутным рабочим он хотел с единственной целью: чтобы не раздражаться на выходки Левы, не отравлять себе жизнь вынужденным присутствием этого тяжелого человека. «Даже у мифических злодеев, — думал Павел, поглядывая на заросшее лицо Левы, — в глубине души, под семью замками, должно таиться хорошее, человеческое. Надо лишь подыскать ключик, и человеческое проявится».
— Я однажды видел, как олень в трясине тонул, — сказал Павел. — Как он кричал, какое страдание выражали его глаза!
Лева посмотрел куда-то мимо головы геолога.
— Да уж не приведи господи такую смерть, — помедлив, ответил он. — Ни врагу, ни зверю…
«Кажется, я делаю первые успехи!» — обрадовался Павел и спросил:
— А ты откуда родом? Сколько вместе работаем, а друг о друге ничего не знаем.
— Лаврентьевские мы, с Рязанщины.
«Господи! Говорит так, будто помещика Лаврентьева крепостной».
— Это что ж, село, деревня?
— Село. Не слыхал?
— Да не приходилось.
Дальше — больше.
— А кем же в своем селе работал?
— Трактористом.
— На Север-то что? подался?
Лева нахмурился и отвернулся. Павел пожалел, что спросил о причине отъезда на Север: он был почти уверен в том, что Лева совершил в родном селе преступление или поступок, граничащий с преступлением, и нашел в экспедиции временное укрытие.
— Да ясное дело, почему работяги на Север едут! Заработать, не секрет, — вышел из неприятного положения Павел. — Гроши всем нужны.
«Пожалуй, на сегодня хватит. Лед тронулся!» Он уже поднялся, чтобы идти, когда Лева неожиданно заговорил, косноязычно, как бы выдавливая из себя слова:
— Деньга, конешно, нужна всякому… да не в ёй дело! Эхма, душу теребить-тревожить, как острый нож! А накипело, накипело, хоть головой в омут… Жил я, Паша (он впервые назвал Павла по имени, до сих пор вообще его никак не называл), не хуже других, в хате — телевизор, шкаф немецкий, с Рязани привезенный, сервант тоже заграничный. Баба — загляденье, глаз не отвести, не знаю уж, как за меня, бегемота такого, пошла. Аж в углах от красы ее сияет… А сейчас, по мне, лучше б она рябая да кособокая была, потому как все беды у нас, мужиков, от бабьей красы: тянет к ней, что к меду в улье, сунулся — а на тебя орава пчел.