А потом шагнула к окну, отодвинув в сторону белую занавеску, да так и замерла, открыв рот и глядя вниз, на улицу, на дорогу, на черно-белый Остин, опершись на капот которого, стоял человек в военной форме и играл мелодию на губной гармошке. Играл ей. Теперь уже без сомнений.
Она едва слышно охнула и прижалась губами к щеке сына. Его кожа пахнула по-особому, как пахнет только у детей. Он снова что-то проворчал, а она чувствовала лишь, что колотится сердце, а грудь стягивает волнением, но вместе с тем приходит и великое облегчение. Лионец приехал. После того, что случилось накануне, Лионец ее приехал. Так рано, будто бы вовсе не спал.
И словно открытию ее вопреки, чтобы прибить к земле, чтобы унять ликование, в голове многократно отдавалось его негромкое в ночной темноте индокитайское: «Спи. Я двое суток не спал».
Плевать. Будь она хоть единственной, эта минута, плевать!
Аньес метнулась к колыбельке и уложила назад Робера, который на удивление не стал возмущаться. А затем помчалась в коридор. В квартире было еще тихо, мать еще отдыхала, и на другой половине совсем не слышались звуки музыки с улицы, но слышался негромкий отзвук ее шагов по паркету. Все правильно. Не для других это утро, а для нее. Для нее!
Босые ноги — в ботинки. На тонкую сорочку, совсем без раздумий, — узенькое пальто по фигуре с косой линией пуговиц от Диора, ее последняя совершенно сумасшедшая покупка, которую и носить некуда, повсюду в форме. И денег на нее нет — она никогда не умела тратить, но зарабатывать иногда получалось.
А потом стремглав вниз, на дорогу, к Юберу. К его роскошному Остину и гармонике, мимо изумленных глаз совершенно сонного Вокье. У старика было утро удивительных наблюдений. Мало того, что на улице кто-то забавляется в этакую рань, так еще и молодая мадам де Брольи чуть свет в таком странном виде мчится наружу. А ведь он никогда за все годы не видел ее такой, даже после плена, хотя тогда казалось, что она прилетела с Луны и кожа у нее теперь зеленая. Не могло же заключение у вьетов пройти без следа!
Впрочем, до умозаключений консьержа Аньес не было ровным счетом никакого дела. Наверное, она даже не заметила его, поворачивая ручку двери и переступая порог дома, чтобы оказаться на высоком крыльце.
Скрип петель. Тяжелый хлопок. И мелодия обрывается. У них глаза — предназначены друг для друга. Их взгляды оказываются настолько крепко сцеплены, будто бы только так и можно, а иначе — уже неправильно.
И Юбер медленно убирает от губ гармонику, на которой до этого не совсем умело, но так от души играл. Аньес спускается шаг за шагом к нему, не глядя под ноги, не боясь поскользнуться. И наконец-то — рядом. Руку протяни — вот он.
— Никогда бы не подумала, что ты играешь на чем-то еще, кроме моих нервов, — дрожащим и почему-то испуганным голосом произнесла она.
— Да я забыл все давно, — ответил он, кажется, немного смутившись. — Меня когда-то научил один американец.
— Вы служили с ним вместе?
— Да, в июне сорок четвертого. Я присоединился к тем ребятам в Сен-Ло, мы и познакомились. Мое путешествие через бокажи[1] — длинная история, но когда-нибудь я обязательно тебе ее расскажу.
Она часто закивала ему, как если бы не было на свете ничего важнее и интереснее, чем то, как Юбер шел среди крестьянских бокажей, которые по плечу оказались лишь американским «Шерманам»[2]. Жаль, что он этого так никогда ей и не поведал. Не успел. Времени оставалось уже слишком мало для подобных разговоров, но, к счастью, это им было еще неведомо.
— А про американца расскажешь? — спросила она зачем-то.
— Нечего рассказывать, погиб еще в Нормандии, тогда же. Он как-то озвучил мысль, которая по сей день не дает мне покоя. Самое лучшее в войне — после боя понять, что остался жив. Он всегда играл что-то незамысловатое после сражений. Нельзя, командир орет, а он играет, как дурак.
— Гармошка — его?
— Нет, моя. Его — с ним и закопали. Я после уже раздобыл и очень мало умею.
— Достаточно, чтобы произвести впечатление.
— Ты замерзнешь. Утро холодное, ты замерзнешь.
— А ты здесь сколько уже стоишь?
— Ты ведь без машины сегодня, — криво усмехнулся Юбер. — Кто-то же должен довезти тебя до форта, еще не хватало автобусом добираться. Аристократкам, вроде тебя, не полагается. И еще я не отказался бы от кофе, если сегодня твое предложение все еще актуально.
— Какое из всех?
— Быть друзьями.
— У тебя не получится.
— Но, по крайней мере, я смог бы ухаживать за тобой. Я никогда за тобой не ухаживал. Я ни разу ни за кем не ухаживал.
— Не может быть! — охнула Аньес, уставившись на него, впервые сознавая, кто он, как жил, и почему сейчас сказал эти слова.
— Некогда было, — пожал Юбер плечами и за этим жестом вдруг снова проскользнуло необъяснимое смущение. — И ты не представляешь себе, насколько я этим испорчен.
Она негромко рассмеялась, а после отважилась и взяла его за руку. Руки у него оказались ледяные, чуть влажные, кто еще из них замерз-то? Ей было тепло. Возле него ей было тепло даже с голыми ногами в армейских ботинках.
— Пойдем, — прошептала она. — Пойдем, я погляжу, что у нас есть на кухне. А ты можешь сыграть Роберу? Хорошо? Его придется чем-то занять. По утрам он привык быть со мной, покуда я не уйду.
Юбер кивал в ответ, глядя на их ладони, сейчас сцепившиеся узлом, и спешным шагом шел за ней, пока она взбегала на крыльцо, мчалась мимо консьержа, провожавшего их изумленными глазами, а потом поднималась по лестнице на свой этаж. Он видел ее затылок, растрепанные волосы, разметавшиеся по плечам, и несколько коклюшек на висках, которых Аньес не сняла. И от такого интимного ее вида, который дозволено видеть лишь самым близким, у него перехватывало дыхание, а в горле колотилось все невысказанное за столько времени.
Потом они оказались в ее квартире, где, кажется, все замерло и не издавало никакого шума. Мадам Прево, накануне мучившаяся от сердечных болей, сейчас еще спала. Шарлеза же вчера вечерним поездом уехала проведать старшего брата в Бигуден. И так вышло, что сегодня завтрак был на совести Аньес.
И она старалась. Старалась, лишь на мгновение замешкавшись, когда принесла на кухню Робера, которого тоже пора кормить. Сейчас их было двое, мужчин, нуждавшихся в завтраке. А она так глупо, совсем непохоже на себя, боялась потерять сознание от совершенного, без любых оговорок, счастья. Сын на руках Юбера освоился быстро и пытался снять булавку с его галстука. Анри некоторое время внимательно разглядывал мальчугана, а потом вдруг сказал, что у него совершенно уникальные уши. Других таких нет на свете. И с этим высказыванием Аньес вынуждена была согласиться. Других таких нет.
Потом она сервировала стол, варила кофе, а Лионец играл и ей, и Роберу на гармонике, и когда в приоткрытой двери мелькнуло изумленное лицо мадам Прево, но тут же исчезло, ей захотелось смеяться, и она с трудом сдерживала этот смех, вдруг подумав, как все могло бы быть, если бы она стала кем-то другим, не собой.
Или только сейчас, в эту счастливую минуту, она — это она?
Когда человек обретает себя, он должен быть счастлив. Несчастны те, кто изображают других.
На завтрак были свежий хлеб, масло, джем и яйца-пашот — Аньес готовить умела все самое простое, но те у нее на удивление получались. Молоко для сына и печенье, которое она снова растолкла, потому что Робер желал только так, отказываясь есть по-человечески. «Он еще очень маленький», — улыбаясь, говорила ей иногда Женевьева.
И теперь Юбер удивленно повторил то же самое, слово в слово. «Он еще очень маленький» — будто ожидал увидеть взрослого мальчишку, а на руки ему усадили младенца.
Он еще очень маленький и у него совершенно уникальные уши. И еще он их сын. Лишь последнее — как сказать? Где найти те самые причины, оправдания, извинения, которым Лионец поверит, за которые он простит? Разве на свете есть такие?